Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
27.12.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура

Русские Вопросы

Автор и ведущий Борис Парамонов

Веселые вдовы ЛЕФа

Приступив к третьей передаче о ЛЕФе, я всё же раздобыл читанную давно и полузабытую книгу Юрия Карабчиевского о Маяковском; освежил ее в памяти. Впечатление блеска и энергии сохранилось; но теперь мне стали совершенно ясны недостатки этой в свое время нашумевшей книги. Недостаток, собственно, один: тотальное неприятие всего бывшего в советской истории, видение этой истории под знаками эпохи застоя, когда советская система, уже выродившаяся, явным образом умирала и своими трупными ядами отравляла собственную историю. Было утрачено понимание историчности советской системы: тот факт, что она имела разные этапы, уже не воспринимался. Влиятельные тогдашние книги, например мемуары Н.Я. Мандельштам, подкрепляли и как бы обосновывали эту тенденцию: она, например, сделала всё что могла, чтобы развенчать миф советских двадцатых годов.

Тут вспоминается один исторический случай, сохраненный в мемуарах Герцена: как Белинский, поспорив с каким-то немцем, в конце концов, на его реплику: "Ну, с этим-то вы не можете не согласиться", ответил: "Что бы вы ни сказали, я не соглашусь ни с чем". Вот так же, и в куда большей степени, это относится к сочинениям Белинкова, которые сейчас читать просто невозможно: человек, ставящий в один ряд Шкловского и Кочетова, не может восприниматься всерьез, этот полемический запал, вполне понятный в свое время, нынче стал архаикой. Вообще есть одно золотое правило, высказанное великим эстетом и вообще большим человеком Константином Леонтьевым: в эпоху реакции следует быть с либералами, а в либеральную эпоху полезно помнить о ценностях консервативных. Избави Бог, я не говорю о ценностях коммунистического режима, эта ностальгия мне чужда; но ЛЕФ, но Маяковский, но левое искусство, русско-советский авангард ценностью были, и не только эстетической, но общекультурной. ЛЕФ - отнюдь не банда воинствующих графоманов, как называет его Карабчиевский.

Тема, обещанная на этот раз: ЛЕФ и женщины; можно даже сказать - коммунизм и женщины. Вспомнить хрестоматийное у Маяковского: "Я с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви". Это совершенно искренние строчки, Маяковский вообще не врал и не притворялся: он действительно хотел видеть эти темы - коммунизм и любовь - вместе, вместе решить. Нужно просто-напросто понять, что эта тема вообще есть; есть здесь некая философема. Карабчиевский этого не понял. И самое несправедливое, что он сказал в своей книге, - это оценка стихотворения "Письмо Татьяне Яковлевой", названного им протоколом профсоюзного собрания в борделе. А это едва ли не лучшее из пореволюционных стихотворений Маяковского.

Одна из глав его книги так Карабчиевским и названа: "Любовь". Здесь подробно говорится об Осипе Брике, названном Луначарским злым гением Маяковского. Карабчиевский повторяет эту фразу, хотя и не отрицает полной самостоятельности Маяковского в лефовских делах. Тем не менее Ося демонизирован им едва ли не в большей степени, чем сделал это неумный наркомпросс. Тут я хочу привести один аргумент, который, по-моему, раз навсегда способен прекратить разговоры о ЛЕФе как некоей банде. В прошлой передаче я уже говорил, что теории Брика и Левидова чуть ли не буквально воспроизводятся на нынешнем Западе в построениях новейшей культурологии. Но, говоря о собственно лефовском прошлом, достаточно назвать одно имя: Шкловский. Писания Брика, Левидова, Перцова, Третьякова в сущности мало чем отличаются от теорий этого несомненно гениального человека. Это вариации на ту же тему. А тема была - искусство как модель социальной организации, эстетическое обоснование тоталитаризма, еще, собственно, и не понятого как тоталитаризм. Это была тема всего мирового авангарда. Нельзя сводить ее, как это сделал Карабчиевский, к теме о стремлении лефовцев сделаться государственным, официально поощряемым искусством. Между прочим, у Пикассо было соответствующее высказывание: в одном интервью тридцатых годов он сказал, что не отказался бы использовать государственную власть для проведения своих художественных идей.

Но сегодня мы говорим не о государственной службе, а о поэзии и о любви. Каковы же трактовки Карабчиевского в соответствующей главе? Я бы, очень мягко выражаясь, назвал их поверхностными. Судите сами (речь идет о том, как Маяковский, удаленный от ложа Лилей Брик, засел в Водопьяном переулке, где написал поэму "Про это"):

Известен еще один рассказ Лили Юрьевны о том, как Маяковский, вернувшись из Берлина, выступая перед широкой аудиторией, пересказывал берлинские впечатления Брика, выдавая их за свои. Своих же впечатлений никаких не имел, поскольку все дни и ночи в Берлине просидел за картами. Его недостойное поведение глубоко возмутило Лилю Юрьевну и будто бы послужило непосредственным поводом для ссоры или, если угодно, размолвки. ... но даже если повод был именно этот, причина всё же в другом. Причина была - его приставание, его требование верности и постоянства, то есть тех самых мещанских добродетелей, от которых, по всем исходным установкам, он должен был бежать как черт от ладана. Легко обличать мещанство массы, каково-то отказываться самому!

,,, Если видеть ... не одну только Лилю Юрьевну, но обоих Бриков ... то исправительно-трудовая отсидка Маяковского приобретает более широкий смысл. Начинался ЛЕФ - и журнал, и группа, - предприятие хлопотное и сложное. Надо было слегка придавить Маяковского, добиться большего послушания, чтоб оградить серьезное важное дело от случайностей, связанных с его импульсивностью и чрезмерно разросшимся самомнением.

Начать с того, что придавить Маяковского, начиная ЛЕФ, не имело никакого смысла, потому что деньги-то компетентные органы давали именно под Маяковского. Главный-то был он. Но Карабчиевский не понимает и другой темы - вот этой самой любви и связанных с нею мифов мещанского счастья. Не понимает того, что эта тема была поставлена в порядок дня революцией. Ведь пиша о Маяковском, он прочитал весь комплект ЛЕФа и Нового ЛЕФа; как же он не заметил там, к примеру, поэмы Асеева "Лирическое отступление"? Это у Асеева полный аналог "Про это". То есть тема не индивидуальная, не личная, не Лили одной касающаяся, но и, так сказать, Оксаны (асеевской).

Асеев поэт сейчас начисто забытый, а когда-то входил в десятку лучших, его высоко ставили и Мандельштам, и Тынянов. Я не знаю, что с ним произошло, почему он утратил свое несомненное мастерство; советскую ли власть в этом винить? Но Пастернака, например, она не испортила. А ведь Асеев вроде бы ни в чем предосудительном в смысле советского сервилизма не замечен; что называется, не расстреливал несчастных по темницам. "Лирическое отступление" - хорошие стихи. В школе упоминались строчки: "Как я буду твоим поэтом, Коммунизма племя, Если крашено рыжим цветом, А не красным время?". Всё это списывалось на нэп: мол, люди, искренне приветствовавшие революцию, были травмированы зрелищем частично реабилитированной мелкобуржуазной стихии. Я не думаю, что богатый ассортимент продовольственных товаров и всяческой галантереи так уж травмировал Маяковского или Асеева. Но травма была, это факт. И не галантереей расстроились, а тем несомненным фактом, что революция не сумела ни на йоту изменить, не то что ликвидировать самую будничность существования, самый его физический состав. Что, грубо говоря, не исчезла необходимость есть, пить и совокупляться. А ведь надежда на это была, вот в чем дело. И мы ни в коем случае не должны забывать, что подобного рода космические, онтологические утопии действительно владели сознанием тогдашних людей, причем талантливейших из них, вроде Шкловского с Маяковским, что революция действительно провоцировала подобное умонастроение. У С.Л. Франка есть замечательная статья, где объясняется феномен революционного утопизма: таковой есть стремление не политический или экономический строй изменить, а космический порядок бытия. И вот оказалось, что это как раз и невозможно, что нужно опять тянуть ту же волынку: влюбляться, жениться и деньги в семью носить. Кормить птенцов, как сказал бы Расплюев.

И поэтому же говорить, что поэмы "Про это" или "Лирическое отступление" продиктованы какими-то элементарными чувствами, вроде ревности, не совсем правильно; совсем не правильно. У Маяковского есть строчки: "Любить - это значит с простыней рваных срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны считая своим соперником". А у Карабчиевского получилось, что Маяковский ревновал к мужу Марьи Иванны - то ли к Осе, то ли еще к какому-нибудь Примакову. (Имею в виду не бывшего премьер-министра, а второго, будущего мужа Лили Брик, командарма Примакова.)

Я хочу кое-что процитировать из асеевской поэмы - напомнить российским потенциальным читателям о существовании такого поэта.

Вот одна из вступительных строф: "А если друг - возьми его за локоть И медленной походкой поведи, Без выкупа, без всякого залога, Туда, где мы томимся, победив!" Вот камертон: победив - мы томимся, революция томится, то есть не победила.

Теперь целую главку прочту:
За эту вот площадь жилую,
За этот унылый уют
И мучат тебя, и целуют,
И шагу ступить не дают.
Проклятая, тихая клетка
С пейзажем, примерзшим к окну,
Где полною грудью так редко,
Так медленно можно вздохнуть.
Проклятая черная яма
И двор с пожелтевшей стеной.
Ответь же как другу мне, прямо -
Какой тебя взяли ценой?
Молчи! Всё равно не ответишь,
Не сложишь заученных слов,
Не мало за это - на свете
Потеряно буйных голов.
Молчи! Ты не сломишь обычай,
Пока не сойдешься с одним -
Не ляжешь покорной добычей
Хрустеть, выгибаясь под ним!
Да разве тебе растолкуешь,
Что это в стотысячный раз
Придумали муку такую,
Чтоб цвел полосатый матрас.
Чтоб ныло усталое тело,
Распластанное поперек,
Чтоб тусклая маска хрипела
Того, кто тебя изберет!
И некого тут виноватить:
Как горы, встают этажи,
Как громы - пружины кроватей,
И - надобно как-нибудь жить!
Так значит, вся молодость басней
Была? И помочь не придут,
И даль революции сгаснет
В неясном рассветном бреду.
Но кто-нибудь сразу, вчистую
Расплатится ж блеском ножа
За эту вот косу густую,
За губ остывающий жар.

Самое последнее четверостишие поэмы асеевской поэмы звучит так: "Если делаешь всё в половину - Разрывайся ж и сам пополам! О, кровавая лет пуповина! О, треклятая губ кабала!"

Вполовину сделана - революция: она так и не сумела уничтожить элементарные формы бытия - настолько элементарные, что уже даже и "бытие" говорить не хочется, а нужно сказать - быт. Тут же напомню, что слово "элемент" значит стихия. Вопрос: чем была революция - новой утопией, новым организационным проектом - или стихией? Конечно, это была стихия, со всеми элементами пугачевщины. Но в том и проблема, что космические революционеры хотели из освобожденной от традиционных культурных форм стихии сделать новую, небывалую культурную форму, в которой уже никакой стихии не будет места - грубо говоря, полу не будет места. Это была тайная мечта всех русских поэтов двадцатого века, и гениальнейшего из них, Александра Блока. Согласен: ни Асеев, ни даже Маяковский не обладали гением, сравнимым с блоковским, но владела ими та же мечта: о космической переделке мира. Почему такая мечта вдруг иногда завладевает не только поэтическими гениями, но и целыми странами, я сказать не могу, не умею, не понимаю. Но это - так. Нельзя не видеть этого мотива в русской большевицкой революции, в первых ее утопических проектах. И эти проекты вдохновляли - вдохновляли поэтов. И поэты же острее всех реагировали на обозначившуюся реальность - крах проекта, гибель утопии. Почему это так травмировало не только нежного средневекового рыцаря Блока, не только урбанного невротика Маяковского, но и вполне, кажется, здорового парня Асеева, я опять же не знаю (уверен в одном: у него всё было в порядке с его Оксаной). И почему сцену элементарного совокупления на полосатом матрасе - хотя бы и поперек, а не вдоль - он счел метафорой конца революции, я не понимаю. Вижу и слышу только, что так оно и было, так поэт и видел.

Догадка тут может быть только одна: в том видении Рая, которым предносилась поэтам Революция, - не было, а значит, и не будет первородного греха: этого самого совокупления. Твои густые косы останутся сиять вечной красотой, и губы твои не остынут. Но - кому эта красота? кому эта распластанность по ветру? кому этот не остывший жар?

Ответ может быть только один: никому. До конца проведенная революция должна вообще уничтожить пол: пол как метафору и в то же время фундаментальную реальность Природы. Должна уничтожить Иррациональное - создать такую модель бытия, которая была бы полностью рационализированной, технически выверенной, предсказуемой. Короче и проще говоря, сделать из человека и общества машину.

Мы теперь понимаем полную утопичность этого проекта. Но тогда, в двадцатые годы, не все это понимали - и как раз наиболее талантливые, с одной стороны, и наиболее политически могущественные, с другой, - в этот проект верили. Это и были, с одной стороны, художники-авангардисты, с другой стороны - ранние большевики. Всё в целом представляется культурно-мифологической эмблемой - советские 20-е годы.

Вспомним, что в это время считалось реакционным в литературе, какие писатели проходили под этим ярлыком - новобуржуазные. Главными этими новыми буржуями назывались Эренбург и Булгаков. Ирония истории: первый вообще при жизни вошел в золотой фонд советской литературы, а второй посмертно, но еще в советские времена стал общепризнанным классиком. В чем видели их реакционность и новобуржуазность? Эренбург, например, пропев гимн конструктивизму, приобретший международный резонанс, - книга его "А всё-таки она вертится!", как всегда ухмыльнулся и сочинил роман "Жизнь и гибель Николая Курбова". Гибнет - чекист, но не просто чекист, а некий живой носитель идеологии, некий Спиноза с Лубянки - человек, верящий, что можно построить мир геометрическим методом. Одна из самых запоминающихся глав книги - описание заседания политбюро, где члены такового представлены в образах геометрических фигур. Причем узнавались конкретные лица за этими фигурами: вот Ленин, вот Троцкий, Бухарин, Луначарский. А губит Николая Курбова - любовь. В этой метафорической гибели представлена утрата большевицкой невинности: сделать из мира треугольник или трапецию у вас не получится: женщина победит коммунизм, со всеми ее физическими реальностями в противовес математическим абстракциям.

А вот Михаил Булгаков. О его повести "Роковые яйца" великолепную статью написал Шкловский - человек, им лично задетый и, как кажется, обид прощать не умевший. Во-первых, он сразу же определил литературные источники этой вещи - интертекст, как сказали бы сейчас: романы Уэллса "Пища богов" и "Война миров". Но самое интересное в его статье следующие слова: Булгаков берет косность природы со знаком плюс. Это сказано о финале булгаковской повести: громадные анаконды, прущие на Москву (и символизирующие, понятное дело, большевиков), подыхают, когда ударили ранние морозы. Шкловский закончил статью буквально так: Булгаков - способный парень, но его успех - это успех вовремя приведенной цитаты.

Эту цитату, однако, можно повысить в чине: назвать ее, к примеру, вечной истиной. И эта истинность природы - той самой, с большой буквы. Булгаков, как и все так называемые правые попутчики или даже новобуржуазные писатели прекрасно понимали утопичность нового культурного проекта. Косность природы - не обязательно то, что следует подвергать отмене или переделке: есть некий барьер, предел, поставленный усилиям революционеров самим бытием. Для того чтобы это понимать, не надо было обладать каким-то сверхъестественным гением, - достаточно было простого здравого смысла. И действительно, главной темой советской литературы в годы нэпа стала тема пола - то есть природы, противостоящей максималистскому утопизму революционной современности. Тут можно назвать десятки имен, помимо перечисленных. Но революция - любая революция, хоть русская, хоть французская, - в первую очередь тем и отличается, что утрачивает здравый смысл, пьянит, дурит головы. А здравый смысл - качество не очень для поэтов и обязательное. Поэтому их так много в любой революции.

Тут еще одно обстоятельство чрезвычайно важно. Большевики ведь не на пустом месте возникли, и нельзя их сводить исключительно к российской традиции: пугачевщина плюс государственный террор в ответ на оную. Тут не только Русью пахло, но и Европой, чуть ли не Америкой. Вспомним Сартра, писавшего в книге о Бодлере о великом антинатуралистическом движении, которое проходит через весь 19 век, от Сен-Симона до Маларме и Гюисманса. Примерно в 1848 году, под совокупным влиянием сен-симонистов, позитивистов и Маркса, родилась мечта об "анти-природе". Само выражение "анти-природа" принадлежит Конту; в переписке Маркса и Энгельса встречается термин "анти-физис". Теории могут быть различными, но идеал неизменен; дело идет об установлении такого человеческого порядка, который непосредственно противостоял бы ошибкам, несправедливости и слепому автоматизму Природного Мира. Этот порядок отличен от нарисованного в конце 18 века Кантом "града целей", противопоставленного автором идее детерминизма как такового, и отличие заключается во введении нового фактора - человеческого труда. Отныне человек диктует свой порядок Мирозданию не с помощью одного только Света Разума, но и с помощью труда, причем труда индустриального. В основании этого антинатуралистического воззрения лежит не столько устаревшее учение о благодати, сколько промышленная революция 19 века и возникновение машинной цивилизации.

В этих словах - чуть ли не вся программа русского конструктивизма, ЛЕФа в частности. И тогда особенно понимаешь громадную дистанцию между лефовским конструктивизмом и дореволюционным футуризмом. Футуризм был скорее открытием некоего первоначального варварства как истины мира, он был явлением скорее природным; по крайней мере, языковым, а язык, как сказано, это и есть дом бытия. Это было возвращением к корням от цивилизационного отчуждения, в том числе языкового. Какой уж там технический проект, какой Родченко, если на первом месте заумь!

Интересно, что в ЛЕФе иногда продолжал печататься первоначальный и вечный футурист Василий Каменский. Не могу упустить такой случай - процитирую кое-что из знаменитого его стихотворения "Гимн 40-летним юношам":

Мы в 40 лет - тра-та- живем как дети
Фантазия и кружева у нас в глазах.
Мы всё еще тра-та-та-та
В сияющем расцвете
Цветем три четверти на конструктивных небесах...
Мы в сорок лет - бам-бум
Веселые ребята
С опасностями наобум
Шалим с судьбой-огнем: Куда и где нас ни запрятать
Мы всё равно не пропадем.
Эй, хабарда!
На головах, на четвереньках,
На стертых животах ползем.
С гармошкой в наших деревеньках
Вывозим на поля назем.
Мы в сорок лет ой-ой
Еще совсем мальчишки
И девки все от нас спасаются гурьбой,
Чтоб не нарваться в зной
На буйные излишки!
Нну, берегись!
Куда девать нам силы
Волнует кровь стихийный искромет -
Медведю в бок
Шутя вонзаем вилы
Не зная деть куда 40-летний мед.
Мы право же совсем молокососы,
Мы учимся, как надо с толком жить,
Как разрешать хозяйские вопросы:
Полезней кто - тюлени или моржи?

И так далее. Вы понимаете, что помянутые в первых строчках конструктивные небеса здесь ни при чем, хотя как раз Василий Каменский больше, чем кто-либо из лефовцев, имел право о них говорить: он ведь был пилотом, авиатором. Но это у него частность, от той же молодецкой природной удали. Какой уж там конструктивизм и утилитаризм, когда речь идет о сравнительной полезности тюленей и моржей? Каменский - лефовский, футуристический Языков: какой избыток чувств и сил, какое буйство молодое!

Но вот обратный пример: Крученых, до революции больше всех практиковавший заумь, в эпоху ЛЕФа прикинулся конструктивистом - описывает человека-машину:

Когда же я развинчиваюсь на ночь, снимаю кости по порядку, скулу и ухо в формалин, устраиваю локти.

Со мною остается голова - а в ней восьмушка мозга, желудка два отростка кусочек легкого, печеночный пупок и сердце - тикалка на часовой цепочке!

Картинка, что и говорить, отвратная. Крученыха недаром называли футуристическим Смердяковым: подражая господам, он доводил всё до последних, уже непристойных пределов. Бенедикт Лившиц говорил, что Крученых - провокация Давида Бурлюка: тот положил его кучей у порога футуризма, и кто только не наступал в эту кучу. Дело не в том, что он был клоун - но в том, что клоун неталантливый.

Но кто же будет отрицать талант Маяковского или Асеева. И талант в том между прочим проявился, что они расшибли лоб на лефовской теме - явили некое ее самоотрицание. Нельзя рационализировать мир до конца, нельзя жить в антиприроде. Конструктивистский - да и большевицкий - пафос тотальной переделки мира обернулся куплетом из оперетки: "Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт. Без милых уст, без милых глаз Мой вечер пуст, мой день погас!" Это, кажется, из "Веселой вдовы". Такой веселой вдовой оставалась Лиля Брик, да и Оксана асеевская вроде бы; во всяком случае, последняя чуть ли не в восемьдесят лет сумела пленить сумасшедшего, но гениального художника Анатолия Зверева и говорила: "Толя меня прославит больше, чем Коля".

Считайте эту радиопередачу гимном восьмидесятилетним девушкам.


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены