Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
21.11.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура

Поверх барьеров

Жертва акмеизма

Автор программы Михаил Ардов

Иван Толстой: В октябре 2002 года исполнилось 90 лет со дня рождения историка Льва Николаевича Гумилева, много лет отсидевшего в сталинских лагерях "за папу и за маму", то есть за Николая Гумилева и Анну Ахматову. Со Львом Гумилевым был коротко знаком протоиерей Михаил Ардов. Сегодня он у нашего микрофона со своими воспоминаниями.

О. Михаил Ардов: В столовой, в квартире моих родителей на Ордынке - две фигуры, лица повернуты друг к другу и сияют счастьем. Это - Ахматова и её сын, Лев Николаевич Гумилев. Так я увидел его впервые, было это ясным майским днём 1956 года, он только что вернулся из заключения.

Как некое яркое фото хранится эта сцена в моей памяти и не только потому, что я их обоих очень любил. Дружба и с той, и с другим имела решающее влияние на всю мою жизнь. Не будь я в близких отношениях с Анной Андреевной и с Львом Николаевичем, я, быть может, не стал бы христианином.

Ахматову я знал с младенческих лет: ещё до войны, приезжая в Москву, она останавливалась у моих родителей. Но этого я, конечно, не помню. А вот в годы послевоенные, в моем отрочестве общение с нею было уже вполне сознательным. Анна Андреевна была первым верующим православным человеком, которого я встретил в своей жизни. Я помню, например, наши с нею расставания, она всякий раз истово крестила меня и говорила: "Господь с тобою". Помню, как она высказывала глубочайшее своё убеждение:

- Никогда ничто кроме религии не создавало искусства.

В мае пятьдесят шестого мне шёл девятнадцатый год, Лев Николаевич был старше меня на четверть века, но он чувствовал себя много моложе своих лет.

- Лагерные годы не в счет, - утреждал он, - они как бы и не были прожиты.

Вернувшись из лагеря, Лев Николаевич поселился на Ордынке, в нашей с братом комнате, которая тогда именовалась "детской". В те дни я общался с ним едва ли не пятнадцать часов в сутки. Я жадно ловил каждое его слово, впитывал всякое его суждение...

Крестился я в 1964 году. Я помню, как сообщил об этом Ахматовой. Я вёл её под руку по темному двору от машины до нашей квартиры.

- Анна Андреевна, я крестился.

Она несколько секунд помолчала, потом произнесла:

- Как хорошо, что ты мне это сказал.

В те же дни в гости ко мне пришёл Лев Николаевич. (У меня была тогда крошечная комнатушка в Замоскворечье, в Голиковском переулке, совсем близко от Ордынки). Мы говорили с ним о евангельском повествовании, о Самом Христе, и Гумилев произнес простую, но поразившую меня фразу:

- Но мы-то с вами з н а е м, что Он воскрес!

Потом беседа почему-то зашла о поразительной бесплодности советской власти. Если большевики и пытались создать что-нибудь полезное или хорошее, из этого никогда ничего путного не выходило. Лев Николаевич спросил меня:

- А чем вы это объясняете?

Я подумал и сказал:

- Сатана творить не может. Творить может только Господь Бог.

- Ну что же, - произнес Гумилёв, - это хоть какое-то объяснение.

И ещё я тогда прочёл Льву Николаевичу стихотворение Пастернака "В больнице", оно было ему неизвестно. Он был взволнован в особенности финальным четверостишьем:

Кончаясь в больничной постели,
чувствую рук Твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр.

- Прекрасное стихотворение, - произнёс Гумилев, - и подлинно христианское.

В моей тогдашней комнате не было ни одной иконы, и взять её в те времена было неоткуда.

И Лев Николаевич дал мне совет:

- А вы попросите у моей мамы, она вам подарит.

В начале шестидесятых я тяготился тем обстоятельством, что Ахматова и её сын находятся в длительной ссоре, они не встречались в течение пяти лет. И притом я, наверное, был единственным человеком, который регулярно общался и с Анной Андреевной, и с Львом Николаевичем. В те годы у меня была работа в Питере, и я подолгу там жил. По крайней мере, раз в неделю я ехал на Московский проспект, в гости к Гумилёву, компанию мне частенько составлял Гелиан Михайлович Прохоров. Лев Николаевич жил в самом конце города. Ахматова, помнится, говорила:

- Лёва живёт на "необъятных просторах нашей родины".

Комната у Гумилева была уютная, мы беседовали (собственно слушали Льва Николаевича), пили водку, а потом шли на кухню заваривать чай. Квартира была коммунальная, ещё там жила семья Бабуриных. Эти простые люди очень хорошо относились к своему учёному соседу, и, как могли, облегчали ему быт. Гумилев говаривал:

- Нет, Бабурины лучше, чем Пунины.

(У Тургенева, как известно, есть повесть под названием "Пунин и Бабурин")

В словах Льва Николаевича содержался намёк на жизнь Ахматовой: Николай Николаевич Пунин был одним из мужей Анны Андреевны, а после войны она стала жить вместе с семейством дочери Пунина - Ирины. И при том "Пунины" относились к его матери потребительски - это было заметно любому, даже стороннему наблюдателю.

И тем не менее, Ахматову можно понять. Она была пожилым, не в меру тучным и очень больным человеком, ей постоянно требовался уход, именно женская помощь - вот что вынуждало её делить кров с Пуниной и Каминской.

Увы! - Анне Андреевне и Льву Николаевичу так и не довелось помириться. Но можно с уверенностью утверждать, что оба они к этому стремились. Известно, что Гумилев в начале 1966 года пришел в Боткинскую больницу, где лежала Ахматова. Однако же в последний момент он дрогнул и в палату к матери не вошёл.

Я помню день смерти Ахматовой - 5 марта того же года. Вечером я был в квартире, где она жила с Пуниными. Несколько позже моего там появления - звонок. Дверь открывают, входит Лев Николаевич. Он снимает шапку, смотрит на нас и произносит:

- Лучше бы было наоборот. Лучше бы я раньше неё умер.

13 марта, на девятый день со дня смерти Ахматовой Лев Николаевич заказал панихиду. Состоялось она в Гатчине, где служил священник, который преподавал историю в Духовной Академии. По этой причине он знал и почитал Льва Гумилева. Перед тем, как начать чинопоследование, батюшка спросил Льва Николаевича:

- Папу помянуть?

Гумилев кивнул головой.

Так мы и молились - "о упокоении душ рабов Божиих новопреставленной Анны и убиенного Николая".

После Гатчины Лев Николаевич пригласил меня к себе, на Московский проспект. Именно тогда состоялся наш единственный вполне откровенный разговор об его отношениях с Ахматовой. Он произнёс такую фразу:

- Я потерял свою мать в четвёртый раз.

И далее перечислил: первый - какое-то отчуждение в 1949 году, перед очередным арестом, второй - в пятьдесят шестом, вскоре после освобождения из лагеря, третий - последняя ссора в начале шестидесятых, после чего они перестали встречаться.

И вот тут я передал ему подарок от Анны Андреевны, у меня не было случая сделать это раньше. Речь идет о последней прижизненной её книге "Бег времени". Надпись была сделана за четыре дня до смерти Ахматовой, там значилось:

"Леве от мамы. Люсаныч, годится? 1 марта 1966 г."

Это было напоминание об их довоенной жизни в Фонтанном доме. Анна Андреевна обучала французскому языку соседского мальчика Валю Смирнова, и он никак не мог выучить слово "Le singe" (обезьяна). Он то и дело заглядывал к Ахматовой и предлагал свои варианты произношения, а один раз спросил: "Люсаныч, годится?" В тогдашнем обиходе Ахматовой и её сына эти слова стали поговоркой.

- Вы знаете, что это такое? - спросил Лев Николаевич, взглянув на надпись. - Это - ласка, то, чего я добивался все эти годы...

Тут я ещё немного отвлекусь от своей главной темы. Как только Ахматова умерла, среди питерских архитекторов и скульпторов началось нечто вроде негласного конкурса на проект надгробия великой поэтессе. К Гумилеву явился некий скульптор с эскизом в стиле "модерн". Лев Николаевич его раскритиковал, и между ними завязался спор. Гумилев мне рассказывал:

- Он мне говорит: "Вы как интеллигентный человек обязаны..." А я ему отвечаю: "Я человек не интеллигентный. Интеллигентный человек - это человек слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю."

Итак в начале 1966 года я был у Ахматовой в Боткинской больнице. Она знала, что я регулярно общаюсь с её сыном, а потому задала мне вопрос:

- А как Лева?

- У него всё хорошо, - отвечал я, - Между прочим он датировал "Слово о полку Игореве".

- Ну, вот в это я не верю, - отозвалась Анна Андреевна.

Эта реплика меня до сих пор несколько удивляет. Ахматова всегда гордилась талантом и способностями сына. Она говорила:

- То, что он будет историком, было ясно с самых ранних лет. Своё первое научное открытие он сделал на втором курсе университета.

А ещё я запомнил такую её фразу:

- Мандельштам говорил: "Лёва Гумилёв может перевести "Илиаду" и "Одиссею" за один день."

В 1954 году, когда началось освобождение политических узников из сталинских лагерей, и появилась надежда вырвать оттуда Гумилева, мне было 17 лет. Я очень хорошо помню, что Ахматова непрерывно занималась тем, чтобы хоть как-то облегчить участь сына. Она обращалась с просьбой о помощи к самым знаменитым и влиятельным советским писателям - Фадееву и Шолохову. Телефонный разговор с Шолоховым происходил на моих глазах. Положивши трубку, Анна Андреевна пересказала реплику собеседника:

- Когда я попросила у него прощения за беспокойство, он ответил: "Ну, что вы! Ко мне обращаются и с менее значительными просьбами. А у вас такое горе!"

Я помню, как Ахматовой предложили воспользоваться посредническими услугами весьма в те годы влиятельного человека - архитектора Руднева. Помню, как с ним велись переговоры, и, в конце концов, он передал письмо Ахматовой непосредственно Ворошилову.

В 1935 году Лев Николаевич был арестован в первый раз. Дело тогда было прекращено по личному приказу Сталина, тиран смилостивился, поскольку ему передали письмо Ахматовой. Но в том давнем, прекращённом (но отнюдь не уничтоженном!) деле остались признательные показания Гумилева и - что самое страшное ! - стихи Мандельштама, записанные рукою Льва Николаевича. Это обнаружила Эмма Герштейн, и она же первая расценила данный факт, как причину того, что Льва Николаевича не выпускали из лагеря вплоть до ХХ съезда.

Поразительно то, что сам Гумилев об этом важнейшем обстоятельстве не помнил, как видно, очень стремился забыть о прежних муках и унижении... Но вот в феврале пятьдесят шестого года прошёл ХХ съезд партии, и Никита Хрущев огласил свой сенсационный антисталинский доклад, в котором поэтическое прозрение Мандельштама было подтверждено документально. Поэт в 1933 году предвидел то, что станет со страной в ближайшие годы, когда гнев всевластного тирана обрушится на его ближайших соратников:

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ -
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина.
И широкая грудь осетина.

Ну, а теперь мысленно перенесемся во времена, предшествующие ХХ съезду. Вообразим себе работника прокуратуры (да и любого советского чиновника): вот он открывает папку с делом осужденного Гумилева... И представим, что должен был чувствовать этот человек... Какой леденящий ужас охватывал его, когда он читал эти строки. А если такое происходило при жизни самого Сталина? Я так и вижу дрожащие пальцы, которые закрывают папку с делом. А обладатель этих пальцев испуганно озирается... И сама мысль о том, что участь человека, чьей рукой былиначертаны крамольные стихи, может быть каким бы то ни было образом облегчена, кажется ему не только абсурдной, но и смертельно опасной.

На девятый день после смерти Ахматовой, 13 марта 1966 года я получил от Гумилева подарок - пять фотографий. Первая - сорок девятого года, до третьего ареста. Затем последовательно - тюремная, лагерная, где он держит дощечку со своим номером, ещё лагерная из последних - с бородой, и наконец снимок пятьдесят шестого года, после освобождения. Помнится, он разложил всё это на столе и произнёс:

- Полюбуйтесь, путь учёного... Это - за папу... Это - за маму... А это - за кошку Мурку...

Я тогда ничего ему не сказал, а теперь наверняка бы посоветовал:

- Лев Николаевич, вместо Мурки называйте Осипа Эмильевича.


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены