Оглавление
Поиск Эфир Сотрудники Архив Программы Новости
Радио СвободаРадио Свобода
Кризис
Террор
Кавказский кризис
Косовский кризис
Российские деньги
Выборы в России
Мнения читателей и слушателей
Архив
Российские информационные империи
Пушкину - 200 лет
Правительственные кризисы в России
Карта сервера и поиск по материалам Русской Службы
Информация об использовании материалов Русской Службы

Программы - Поверх барьеров
Дефекторы
Ведущий Игорь Померанцев

УЧАСТНИКИ РАЗГОВОРА: Филип (бизнесмен); С. Юрьенен (писатель); Д. Бург (журналист); В. Грегори (журналист)

У русского зарубежья есть свои специфические слова и словечки, которые мало кто знает в метрополии. Как правило, это заимствования из английского, французского, немецкого. Одно из таких слов - дефектор, то есть - невозвращенец. За десятки лет советской власти на Западе осело не так уж мало невозвращенцев. Большинство из них не вернулись на Родину по политическим мотивам. В этом разговоре принимают участие три дефектора. Начнем в хронологическом порядке. В марте 1949-го года в американском секторе австрийской столицы попросил политического убежища офицер ГРУ Вадим Шелопутин. Сейчас Шелопутин, он же радиожурналист Виктор Грегори, пенсионер. Живет в Ирландии. Почему советский офицер стал невозвращенцем?

Нужно начать с моего воспитания, наверное. Я родился в семье актера московского, Ивана Никифоровича Шелопутина и был воспитан на старых русских классиках. К возрасту 12 - 13 лет сознание переменилось. До этого я был, конечно, самый настоящий советский мальчик. Но потом мне стало казаться, что может быть и на Западе в капиталистическом мире жизнь не такая уж дурная, как нам говорят, и когда началась Отечественная война в 41-м году, с фронта поступали, замаскированные конечно, сообщения об отступлении - тогда-то я пришел к заключению, что советская коммунистическая система не только не совершенна, но гнила. В 48-ом меня отправили в Центральную групппу войск, где я работал переводчиком в разведовательном отделе штаба Центральной группы войск. Я быстро изучил жизнь австрийцев - я говорил по-немецки, - и она мне понравилась куда больше, чем моя жизнь и жизнь моих соратников и друзей в Москве. Поводом, непосредственным поводом для моего решения уйти было то, что меня готовили на агентурного офицера в Братиславе: я знал чешский язык. Но мне, откровенно говоря, эта роль не очень улыбалась. Я никогда не любил этой мышиной возни секретной службы разведки. Накануне ухода я начал думать о последствиях для моих родителей и для моих ближайших друзей. Но сейчас же сказал себе, что если я начну об этом думать, то никогда не смогу исполнить своего плана.

Ваш уход как-то отразился на судьбе родителей?

О, да. Отец и мать по сталинским законам были высланы из Москвы. Отец умер в Сибири в 58-м году, насколько мне удалось узнать. Правда, их в лагерь не направили, слава Богу. Они оставались на свободе, и отец согласно сведениям, полученным из театральных кругов в Москве, работал в местном театре, не то в Иркутске, не то в Чите, до самой смерти.

Из за того, что Ваши родители были сосланы, у Вас не было угрызений совести?

Конечно. Ужасные. Сразу же после того, как я оказался у американцев, в их контр- разведке, у меня начались жуткие угрызения, и я умолял американцев через американское посольство в Москве как-то сообщить моим родителям, но они улыбались и говорили "Ну, вы знаете, это сейчас невозможно и все такое".

Виктор, а как Вас встретили американцы?

Очень мило. Очень хорошо. То есть они немножко были удивлены, и первый вопрос, который мне задали, был "А вы знаете, что по соглашению с советским командованием, мы должны выдавать дезертиров, советских дезертиров обратно?" И я сказал: "Я надеюсь, вы будете рассматривать меня не как дезертира, а как политического беженца". И этим они удовлетворились. А после этого вс" пошло очень гладко.

Виктор, в 1951-м году Вас заочно в Москве приговорили к расстрелу. Этот приговор как-то сказывался на Вашей дальнейшей жизни?

Нет. Я скажу, что на мне лично это никак не отразилось, потому что, вы знаете, я был такой мелкой сошкой, никаких особенных секретов ГРУ или каких-то других не знал, так что не мог дать такой информации, выдать, там, агентов и так далее, чтобы за мной специально охотились или присылали карателей. Поэтому я никогда особенно не беспокоился за свою судьбу, несмотря на этот смертный приговор.

1956 год был годом ХХ-го съезда, временем оттепели. Для многих временем надежд. Но именно в 56-ом 23-ехлетний выпускник филологического факультета МГУ Александр Дольберг решил остаться на Западе. Почему?

Грубо говоря, у меня было постоянное ощущение загнанности и несвободы, ощущение, что придется сидеть. У меня были друзья, с которыми мы обсуждали самые разнообразные, недопустимые для обсуждения в те времена вопросы. Было ясно, что вокруг нас ходят стукачи. Среди моих знакомых были такие люди как Синявский и Даниэль. Уже началась эпопея с Абрамом Терцем, то есть с нелегальной переправкой на Запад рукописей для публикации там под псевдонимом. Я об этом знал. Было ясно, что либо я рано или поздно сам в это дело войду, либо как-то буду вовлечен, в общем, ясно было, что придется сидеть.

Как вы готовились к тому, чтобы вырваться из Советского Союза?

Никак. Этот случай представился мне в конце лета 56-го года благодаря туристской поездке в Восточную Германию. Берлин тогда был открыт, и, проехав через Берлин на метро, я оказался на Западе. Это был очень проторенный путь, по которому прошли несколько миллионов немцев и несколько сот тысяч жителей Восточной Европы. Хотя там бывали в метро проверки выборочные, но возможности провала были очень невелики. Я тогда этого, естественно, не знал.

Ваш побег, кажется, был скандальным. О Вас вспоминал в одном из выступлений даже Никита Хрущев.

Да, он был скандальным, потому что он был как бы первым. Как бы оказалось, что это странным образом начало третьей эмиграции. Но я этого, естественно, не понимал. Это каким-то образом рассмотрел один из самых замечательных аналитиков советского строя, старый меньшевик Борис Иванович Николаевский. Вот он в предисловии к одной из моих первых статей, которая появилась в Социалистическом Вестнике, в редакционной врезке написал, что здесь имеем дело с эмигрантом иного типа, чем ранее.

Александр, Вы говорите о том, что сбежали в Западный Берлин из Восточного подобно миллионам восточных немцев. Для Вас это были, может быть, самые драматичные минуты Вашей жизни. Не могли бы вы рассказать, как это все происходило?

Мы приехали с туристической группой в Восточный Берлин, а у меня в Восточном Берлине были знакомые: преподавательница немецкого языка, старая немецкая коммунистка. Я ей привез из Москвы кофе. Я сказал руководителю группы, что я хотел бы к ней съездить и отвезти ей этот кофе. Он ответил, что доведет мое желание до начальства и выяснит. После этого всей группе было сделано строгое внушение, что в Берлине возможны провокации, никто никуда в Берлине в одиночку или вдвоем не пойдет и не поедет. В других городах ГДР, пожалуйста, ходите куда хотите, в Берлине же нет. Это было как бы последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. В первый день в Берлине мы попали в одну галерею, и я увидел, что эта галерея дает удобный случай улизнуть. Галерея имела такую форму конской подковы, то есть можно было войти в один конец и выскочить в другой, так что это было не очень заметно. Что я и сделал. Я перешел через Александр-плац, спустился в метро и поехал в направлении на запад. Немецкий язык я знал. Когда я проехал несколько остановок и по рекламам понял, что я на Западе, я вышел из вагона, поднялся наверх. Там стоял полицейский. Я его дрожащим голосом спросил, где можно здесь попросить политического убежища. По-видимому, он этот вопрос слышал несколько десятков раз в день, и он совершенно отработанным голосом такого синтезатора ответил мне: "Вторая улица направо, полицейский участок".

В полиции вас встретили как героя?

Когда выяснилось, что я из России, проявили интерес. Поначалу хотели принять как немецкого беженца, поскольку у меня немецкая фамилия и когда-то в 18-ом веке мои предки с Екатериной прибыли в Россию: они строили экипажи и кареты для Императорского двора. Мне сказали, что если меня примут как немецкого беженца, то я должен буду самостоятельно добираться до лагеря для немецких беженцев. И тут все накопившиеся у меня за день страхи разрядились, и я сказал, что один ни в коем случае из полицейского участка не выйду. Тогда мне полицейский сказал, мол, хорошо, в таком случае мы с вами будем обращаться как с русским беженцем, передадим вас американцам, поскольку мы в американском секторе Берлина, и американцы о вас позаботятся, но вы об этом пожалеете. Я не мог понять, что же это он имеет в виду "вы об этом пожалеете" ? Может, он коммунист? И действительно, меня передали американцам. На следующий день меня перевезли на американском военном самолете во Франкфурт, и я очень скоро понял, что имел в виду добродушный немецкий полицейский. В американских инстанциях меня встретили мордой об стол. Меня начали допрашивать. Допрашивали меня люди малокомпетентные, грубые, малоинтеллигентные. Они никогда человека моего типа не видели. Они были сильно заражены маккартизмом и шпиономанией, поэтому они меня начали раскалывать на шпионаж, на агентурность. Я у них сидел шесть недель в одиночке, в комфортабельной одиночке, нет, меня не морили голодом, но я был в полной изоляции, кроме встреч со следователем. И к концу шестой недели, когда я себя поймал в сумерках на том, что сижу на кровати и вою как собака, я понял, что надо предпринимать какие-то решительные действия, иначе я просто сойду с ума. И тут я объявил голодную забастовку и меня выпустили. Но выпустили с клеймом, что перебежчик Дольберг не сумел доказать отсутствие обмана. То что называется в англосаксонском праве на латыни bona fide. И вот это клеймо за мной тащится всю жизнь. Я потом достал по американскому же закону о свободе информации, спустя много десятилетий, достал кое-ка- кие документы из Федерального Бюро Расследований, и там, в этих рассекреченных документах, это сказано черным по белому, так что это не мое воображение, не моя фантазия, а так оно в действительности и было

Самые первые допросы и то, что Вас подозревали, как-то сказалось на Вашей дальнейшей профессиональной карьере?

Да, в частности, для меня был закрыт журнализм в тех учреждениях, в которых только и был возможен русский журнализм, типа радиостанции "Свобода", типа Би-Би-Си, потому что, естественно, чтобы получить там даже не место, а просто работу, нужно было получить "добро" от органов безопасности. А за мной тянулось постоянно вот это "не добро" от тех первых допросов у американцев.

С конца 80-ых Александр Дольберг (его журналистский псевдоним Давид Бург) время от времени выступает в русских программах Би-Би-Си и в радиожурнале "Поверх барьеров", радио "Свобода".

Мой очередной собеседник Сергей Юрьенен. Редактор литературных и культурных передач радио "Свобода". Писатель- невозвращенец. В 77-ом году в издательстве "Советский писатель" вышла первая книга Сергея Юрьенена. Тогда же он стал самым молодым членом Союза писателей СССР. И в том же году попросил политического убежища во Франции. Сергей, почему вы пренебрегли успешной литературной карьерой в Москве?

29 лет - это уже не молодость, Игорь. В те годы, когда средний возраст члена Союза писателей равнялся 67-ми годам, если я не ошибаюсь, это, возможно, и было достижение, но на самом деле я находился в состоянии глубокого и всеобъемлющего кризиса.

У Вас были уже наработаны какие-то тексты, когда вы приехали в Париж?

Нет. К сожалению, тексты, которые я писал в состоянии кризиса, меня не удовлетворяли своей, скажем так, публицистичностью.

Сергей, Вы написали воспоминания, очень проникновенные воспоминания, о Юрии Трифонове, Юрии Казакове. Этим писателям каким-то образом удалось преодолеть цензуру. Почему они для Вас не стали литературным примером?

Казаков был, на мой взгляд, отчасти защищен классической традицией, которая в его случае обнаружила свою малопродуктивность, а Юрий Валентинович Трифонов... он пошел дальше, он анализировал свой страх, но и тут я согласен с его братом, с которым познакомился в Париже, с братом-невозвращенцем Михаилом Деминым. Он говорил, что Трифонов не смог перешагнуть через свой страх, который он прекрасно осозновал. Я все-таки принадлежал к другому, к следующему поколению, и у меня проклятых вопросов было больше.

Так уж исторически получилось, что у русского зарубежья своя давняя литературная традиция. Вы как-то вписались в эту традицию в Париже?

Когда я оказался в Париже, там литературную ситуацию определяла диктатура этой конфронтации домов и семей. Я не примкнул ни к одной из сторон, и первое произведение, первые вещи опубликовал на других языках. Роман у меня вышел впервые по- французски.

Но в Советском Союзе Вас худо-бедно издавали тиражом в несколько десятков тысяч экземпляров, а журналы русского зарубежья - это максимум тысяча экземпляров. Издание же романа по-французски, в переводе, - я не думаю, что это больше пяти тысяч. Количество, тираж Вас не обескуражили?

Вспомните прижизненные тиражи Достоевского в его собственной стране, в России. Я думаю, что зарубежная тысяча, переводные западные тиражи в пределах пяти тысяч - это вполне реальная вещь.

Сергей, останься вы в Москве, Вы бы до сих пор могли жить на вольных литературных хлебах, а в эмиграции Вы уже много лет живете как нормальный западно-европейский писатель. То есть каждое утро ходите на службу. Вас это не гнетет?

Не помню, кто из советских литераторов глумился над словами Бунина о том, что он остается на чужбине, поскольку выбрал свободу и независимость. Глумился в том смысле, что вот, дескать, двухкомнатная скромная квартирка на улице Оффенбаха ни в какое сравнение не идет с теми возможностями, которые предоставляет государство советскому писателю. Я думаю, что мои европейские ночи нормального дневного служащего, ночи наедине с комьпьютером, вполне конкурентно- способны, и я вполне серьезно отношусь к своей службе, к своей работе, поскольку они гарант моей писательской независимости.

А как отнесся к Вашему решению остаться на Западе Ваш тесть, Генеральный Секретарь Коммунистической партии народов Испании?

Помимо того, что он был комунистом, он был испанцем, человеком анархичным. Игнасио или переоценивал надежды на меня, как это было сначала, уговаривая себя, что, возможно, все не так плохо, и его зять станет вторым Шолоховым, Эренбургом, Симоновым. Или опять-таки переоценивал мои подрывные тенденции, поскольку первые мои рассказы казались ему нестерпимыми, он кричал в гневе, что вот - враг социализма, диссидент. Роман, который я издал в Париже после выбора свободы, он прочитал в Мадриде по-французски. Роман если и шокировал его, то я не думаю, что в смысле антикоммунизма, и он сказал мне об этом сам, когда последний раз мы пересеклись в Париже в начале 80-ых. Он сказал, что испанским коммунистам был свойственен особый пуританизм, от которого они избавились, только вернувшись в страну и благодаря вот этому поколению послефранкистской испанской молодежи. Я понял, что реабилитирован, по крайней мере, в литературном смысле.

Сергей, а Вы испытываете какое-то чувство близости к другим невозвращенцам? Можно ли говорить о коллективном портрете невозвращенца? Или все-таки это натяжка, литературщина?

Я не особенно близок с другими невозвращенцами, но такое чувство социальной близости, криминальное такое чувство, испытываю. Я знаю, что отличает вольноотпущенника от человека, который сам выбрал свободу.

Невозвращенец Сергей Юрьенен не собирается стать возвращенцем, хотя бы на время?

Боюсь, что домой возврата нет.

В заключении образ невозвращенца под другим углом зрения. Что испытывают те, кого оставляют, бросают? Московскому мальчику Филипу было 7 лет, когда его отец не вернулся из заграницы. Много лет спустя Филип эмигрировал. Теперь он американский бизнесмен. Что он помнит о себе семилетнем, как бы внезапно осиротевшем?

Я мало что тогда понял. Какое-то осознание появилось только через несколько лет. В то лето я, помню, уезжал на дачу, и папа, когда мы с ним прощались, - он, по-видимому, уже знал о своих планах - тем не менее сказал, что, вот, когда ты приедешь в город за дверью будет стоять новый двухколесный велосипед, первый в моей жизни. И конечно, когда я вернулся через два месяца с дачи, я первым делом понесся смотреть новый велосипед. Но велосипеда не было, и вот это произвело на меня сильнейшее впечатление. А что папа остался за границей - это я осознал только через несколько лет, но про велосипед я помню и по сей день. В школе у меня поменялась фамилия, и, конечно, мы не афишировали, где папа и что это за папа. Еще несколько лет спустя, мне было уже 10 или 11, я помню, спрашивал маму: "А, может быть, папа - советский шпион, разведчик, герой, которого заслали на Запад с особым поручением?". Мама отвечала невнятно.

В отрочестве Вы часто вспоминали об отце?

Не могу сказать, чтобы особено часто. Отца как бы не было, но я помню, что когда мне исполнилось 13 лет, раздался телефонный звонок, и это был отец. Получился разговор с, в общем-то, малознакомым человеком. Только когда мы выехали с мамой в эмиграцию и встретились с отцом, тогда я с ним сызнова познакомился.

Сейчас Вы поддерживаете отношения с отцом за границей?

Да, да, конечно. Мы поддерживаем отношения, отец эти годы помогал, активно учавствовал в оплате моего бесконечного образования высшего, ну а теперь мы с ним дружим, и, должен сказать, что такой вот новый родитель в моей жизни был вроде бесплатного подарка, угощения. Не было, не было - и раз, такой вот сюрприз. Так что я вполне был доволен заполучить еще одного родителя.

Все-таки в конце концов с большим опозданием свой велосипед вы получили?

В какой-то другой форме, но можно сказать, что да, получил.



ОглавлениеНовостиПрограммыРасписаниеЭфирСотрудникиАрхивЧастотыПоиск
© 1999 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены.
Обратная Связь