"Чувство реальности" - книга ученого и мыслителя, патриарха английской культуры сэра Исайи Берлина. Это сборник эссе, посвященных в основном одному вопросу, - политическому разуму двадцатого столетия и способам его ориентации. Сэра Исайю интересует главным образом тема о политических утопиях: почему попытки их осуществления заняли столь большое и столь трагическое место в истории нашего времени? Достаточно рано было понято, что утопическое мышление характеризуется забвением и пренебрежением законами реальности. Сэр Исайя вносит уточнение: утопичным будет скорее представление, что мы знаем с достаточной определенностью какие-либо неопровержимые законы реальности. В этом смысле утопический разум, спроецированный на политику, означает скорее убежденность в существовании определенных законов и правил, каковые и кладутся в основу политического проекта. Это иллюзия сциентистского характера: авторитет естественных наук был столь велик, что по их схемам старались обнаружить незыблемые законы существования и развития общества. И часто казалось, что такие законы найдены. Попытки воплощения их в общественную жизнь - это и есть утопия. По этому поводу вспоминается Ханна Арендт, в знаменитой книге "Происхождение тоталитаризма" утверждавшая, что схему и модель тоталитарности дает сама мысль, железная логическая последовательность интеллектуальных операций. Сэр Исайя Берлин выдвигает иную модель политики - искусство. Политика должна быть, так сказать, методологически ориентирована не на науку, а на художественный тип мышления, политика - это искусство, требующее от политика дара почти художественной интуиции. Джон Грэй так резюмируют книгу Исайи Берлина в статье, опубликованной "Нью-Йорк Таймс Бук Ревю": Он утверждает, что неумолимые законы социального и исторического развития, на которых утопические мыслители базируют свою веру, всегда иллюзорны. Утописты слишком поверили в то, что законы и методы естественных наук можно обратить на исследование истории и общества. Люди, глядящие на общество через линзы научных дисциплин, очень часто не понимают, что такое политическая жизнь вообще. Им не хватает того, что Берлин называет чувством реальности. Человеческое общество - не лаборатория, в которой научные теории могут быть подвергнуты проверке наблюдением и экспериментом. Верное политическое суждение требует чуть ли не художественного чутья времени и места, интуиции того, что может и что не может сработать, а кроме того - смелости и удачливости. Представление о том, что обладание наукообразной теорией позволит обойтись без всех этих качеств, - характерная ошибка утопических умов. Качества, создающие великого политика, столь же трудно определимы, как и те, что создают гениального художника. Должен сказать, что мне эта мысль не показалась новой. Я ее встречал в книге Томаса Манна "Размышления аполитичного". Не будучи в это время (книга вышла в 1917 году) поклонником демократии, Томас Манн не оспаривал того, что как раз писатель по самой природе своей деятельности тяготеет к ней. Писал он об этом так: Несомненно, существует противопоставленность консерватизма и писательства, литературы. Точно так же, как комбинация "радикальная политика", так и другая комбинация -- "консервативное писательство" - содержат противоречие в определении. Ибо литература есть анализ, интеллект, скептицизм, психология; это - демократия, это "Запад". Случай Томаса Манна, в этой его книге, интересен тем, что, будучи писателем и понимая глубинные тенденции писательства как формы сознания и, если угодно, действия, он в то же время не был уверен в исчерпывающем характере этой модели строения культуры, прежде всего потому, что понятие "культура" шире понятия "политика". Эта, на писательство ориентированная, модель вообще не культурна - она цивилизационна. И Томас Манн продолжает: Я сказал, что цивилизация - не только духовное начало, но что это - сам дух: дух в смысле разума, морали, скепсиса, просвещения и, в конечном счете, распада - тогда как культура, с другой стороны, означает начало художественной организации и оформленности, жизнеутверждающее начало, апофеоз жизни. Это, конечно, Ницше, а из русских напоминает больше всего Константина Леонтьева. Тот говорил, что жизнь художественно организована, потому что господствующий ее принцип - деспотизм формы, не дающий материи разбегаться. Свободы нет в бытии, свобода - это элемент дезорганизации, "распада", как сказал бы Т. Манн. Вот это глубочайший источник всякого до конца продуманного консерватизма. В этом смысле - тут опять Томас Манн - парадигмой всякого художественного построения будет не литература, с ее скептическим цивилизационным духом, а музыка. На этом оставим Томаса Манна, не забыв, однако, его тему - о писательстве как модели демократической, и только демократической, то есть скептической, не знающей окончательных решений, чисто прагматической, ситуационной политики. Я хочу этот тезис оспорить: литературу можно видеть и по-другому - именно так, как видел ее Виктор Шкловский. Тогда окажется, что литература служит моделью ни более ни менее как тоталитаристского общества. Тоталитаризм художественно организован. Поначалу нужно, конечно, говорить не о тоталитаризме, а о самом Викторе Шкловском. Не думаю, что его литературная теория широко известна неспециалистам. Это так называемый формализм, формальное литературоведение. Главный его, хрестоматийный тезис: искусство - это сумма стилистических приемов, для его понимания нет нужды в анализе так называемого содержания, которое в произведении искусства само есть элемент формы. Это можно проиллюстрировать самым, пожалуй, известным из всех анализов Шкловского примером: его трактовкой Льва Толстого, на материале которого он продемонстрировал действие своего знаменитого понятия остранения (от слова "странный"). Остранение - это и есть цель искусства, вернее, основной прием, ведущий к его цели, а цель эта - обостренное восприятие бытия. В обыденной жизни мы узнаем вещи, а нужно их видеть, во всей их ощутимой полноте: как говорит Шкловский, сделать камень каменным. Вот так смотрит на мир и рассказывает о своем видении Холстомер: мир с точки зрения лошади предстает странным, как будто нами впервые увиденным. Ну и самый хрестоматийный пример: Наташа Ростова в театре: Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на лампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колени и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей. То есть для того, чтобы увидеть вещь, нужно сделать ее странной, вывести из автоматизма восприятия. Тогда жизнь засверкает всеми красками, будто вымытая каким-то волшебным составом. Этот волшебный состав и есть искусство. Две самые знаменитые цитаты из Шкловского. Первая: Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация съедает вещи, мебель, жену и страх войны. Вторая: Только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм. Теперь посмотрим, почему же при таком подходе отпадает надобность в выделении содержательных моментов искусства. Шкловский понятней всего делает это на примере того же Толстого. Известен факт отлучения Толстого от церкви, главным поводом для которого послужило описание церковной службы в романе "Воскресение", сочтенное богохульственным. Шкловский показывает, что к этому по видимости идеологическому выпаду Толстого привело движение его художественных средств: Толстой описал богослужение, выделив не культурно-знаковые, символические его моменты, а, так сказать, материально-технические. Это все та же Наташа Ростова в театре. Процесс взят с его вещественной изнанки, - как говорит Шкловский, перенесен в иное семантическое измерение. Получилось не церковное богослужение, а непонятно почему производимые передвижения предметов и возглашения непонятных слов. С вещей и процессов совлекается их культурный покров - именно это, так сказать, дикарство и создает эстетический эффект. У Толстого здесь не богохульство, говорит Шкловский, а дальнейшее развитие, на новом материале, все того же приема остранения. Идеология оказалась видимостью, - на самом деле это стилистический прием. Подытожим эту тему словами самого Шкловского: И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение жизни как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием "остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей сложность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно. Итак, искусство - это, с одной стороны, материя вместо смысла, а с другой - форма вместо содержания. Приняв, вернее поняв этот тезис, мы приблизимся к пониманию и другого сюжета, который я оповестил вначале: произведение искусства как модель тоталитарного общества. Произведение искусства, говорит Шкловский (конечно, если это подлинное произведение искусства), отличается тотальной организованностью. Этого слова - тотальный, тотальное - у Шкловского нет, он говорит как бы проще: материал в искусстве организован до конца. В этом смысле художественный продукт есть чистая форма. Нам важно понять этот момент тотальной, целостной организованности. Именно в этом смысле нельзя говорить о свободе в искусстве. Тут мы можем вспомнить Леонтьева: деспотизм формы, не дающий материи разбегаться. Люди, понимающие Леонтьева, всегда говорили, что его мысль, его картина мира эстетически организованы. Искусство, в смысле, Шкловского, есть модель такой организации. Я не берусь судить о том, как организован мир, бытие. Но я имею опыт пребывания в обществе, которое было организованно как раз по такому принципу, то есть художественно. Само собой разумеется, я говорю о тоталитарном социализме, коммунизме. Естественно, мы не можем обойтись без цитаты из Шкловского: - Революция это порядок, - сказал мне седой гость, французский учитель, приехавший в Ленинград. "Искусство, - мог бы я ответить ему, а в разговоре всегда отвечают не прямо, а на свое, - искусство это принуждение". Принуждение и есть до конца организованный порядок: тотальный порядок. Октябрьская, большевицкая революция была попыткой организации такого тотального порядка. Как ни странно, сам Шкловский пытался увидеть в революции не столько порядок, сколько свободу. У него есть статья под названием "Десять лет", написанная к десятилетию Октября, которую я сейчас буду обширно цитировать. Шкловский пишет о том, каким был Петербург в революцию: На дворах заводов росли большелистые тонкие осины. Береза уже взобралась на развалины окружного суда. Очень красивые стены. Трава покрыла Манежный переулок. Дома стояли с закрытыми ртами - парадными подъездами. Нева летом была голубая. В пруду Летнего сада купались. У кариатид Эрмитажа на звонких торцах играли в рюхи... Небо было пустое, без дыма. ... Мы жили до революции прикованные к судьбе... Родишься и прикрепишься. Придешь случайно на специальность и живешь. И жили замечательные поэты синодальными чиновниками и страховыми агентами. Безобразно устроена в капиталистическом обществе такая интересная вещь, как человеческая судьба. И вот во время революции судьбы не было... ... Езжай куда хочешь, открой школу суфлеров для Красного флота, читай теорию ритма в госпитале, - слушатели найдутся. У людей тогда было внимание. Мир отчалил с якорей... ...Даже с ночными пропусками и патрулями на улицах город был голоден, но свободен. Мы обязаны тому времени своими изобретениями, этого ветра хватило на все паруса. Достоевский, Джером Джером (покойный ныне) и все еще беспокойный Мережковский равно говорили, что социализм - это скука. Как очевидец, опровергну. Горечь устройства жизни и необходимость налаживать ее мы бросили тогда и были, кажется, счастливы. Не хватало только углеводов и белков для того, чтобы закрепить это царство интеллектуальной свободы под пушками "Авроры". Последнюю фразу ни в коем случае нельзя понимать как ироническую и соответственно окрашивающую весь текст. Текст этот не иронический, а патетический. Шкловский соглашается на голод совсем не из конформизма, - это у него острая художественная интуиция. Вопрос: почему Шкловский, этот свободный дух и бурнопламенный гений, - при этом активный враг большевиков, сражавшийся против них в эсеровском подполье, - столь позитивен в оценке большевицкого социализма? Так ли уж дело в интеллектуальной свободе первых лет революции (каковая свобода, заметим, как раз к ее десятилетию и сходила на нет)? Здесь мы должны вспомнить о знаменитом его остранении - методе обновленного переживания бытия. Шкловский воспринял революцию, со всеми ее голодовками, как остранение. Он писал в книге "Сентиментальное путешествие": Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством. Вывод: для того, чтобы жизнь ощущалась, нужно, чтоб ее обкорнали, задавили, сделали недостаточной. Попросту говоря, голодной. А лучшее средство для этого - ее тотально организовать. Тут мы снова узнаем Шкловского: искусство - это тотальная организация материала, вызывающая обостренное переживание жизни. В "Сентиментальном путешествии" Шкловский писал: Народ можно организовать. Большевики верили, что материал не важен, важно оформление, они хотели проиграть сегодняшний день, проиграть биографию и выиграть ставку истории. Они хотели все организовать, чтобы солнце вставало по расписанию и погода делалась в канцелярии. Анархизм жизни, ее подсознательность, то, что дерево лучше знает, как ему расти, - не понятны им. Проекция мира на бумаге - не случайная ошибка большевиков. Но это же и есть Шкловский: содержание, материал не важны, важно оформление, тотальное, целостное оформление, в искусстве нет неорганизованного материала. Проекция мира на бумаге - это и есть литература. Формула большевицкой революции - это формальное литературоведение Шкловского. Тоталитарный социализм и литература - это вместо жизни, чтобы острее ее ощущать. Коммунизм организован художественными средствами, по модели художественного произведения в интерпретации Шкловского. Недавно в России произошел некий литературный скандальчик: интеллигентская общественность возмутилась статьей Александра Жолковского об Ахматовой, напечатанной в питерском журнале "Звезда". Главная мысль статьи была та, что Ахматова существовала в одном культурном контексте со Сталиным, в одном дискурсе, как сейчас говорят, и в своем кругу сама была чем-то вроде Сталина. Я считаю статью блестящей и совершенно правильной. Тема, которую я сейчас разворачиваю, такова же: Шкловский был врагом большевизма, но большевизм был тогда русским воздухом, им дышали все, нельзя было, так сказать, не заразиться. Самые талантливые люди мыслили большевицки - имею в виду стиль, а не идеологию. Бердяев, скажем, был большевик, с его теорией творчества как теургии, тотального преображения бытия. Форма мышления в тогдашней русской культуре была большевицкая - максималистская. Архетипы были большевицкие, русское коллективное бессознательное. Бездарность же самих большевиков проявлялась в том, что они не узнавали собственных союзников и, критикуя Шкловского, что-то бубнили о базисе и надстройке - "социологизировали" литературу. У них не было самосознания, они себя не видели как культурный авангард, они были сектанты, во всем игравшие на понижение. Шкловский, полемизируя с марксистами, все это понимал. Он говорил, что литература новой России не должна цепляться за старую литературу, как велосипедист за трамвай. Электричество у вас, писал Шкловский. Вот эта высокая тяга эпохи несла самого Шкловского. Таких случаев сколько угодно, и совсем не обязательно, как Маяковский, писать сто томов партийных книжек, чтобы выразить дух эпохи. Главным поэтом советской эпохи был, если угодно, расстрелянный большевиками Гумилев, это ведь он породил всю советскую поэзию. У Маяковского в советской поэзии наследников не было, а у Гумилева десятки; наиболее известные - Тихонов и Багрицкий. Сейчас можно говорить о культурном величии большевицкой эпохи, потому что большевики кончились. Мы можем сейчас признать тему большевизма гениальной. Исполнение, конечно, было посредственное - но опять же на уровне сознания, в идеологическом дискурсе. Кто ощущает жизни острее, чем человек, ведомый на расстрел? Как писал молодой поэт Набоков: "Россия, звезды, ночь расстрела И весь в черемухе овраг!" Коммунизм - бессознательная организация всеобщей нехватки, минус бытия. В сущности он не действенен, а созерцателен, как и подобает быть художнику, он создает мир как произведение искусства. Художественным в коммунизме было именно вот это: заставить людей тосковать о жизни, подсунуть им картинку вместо хлеба. "Нарисуем - будем жить", как говорит советских времен поговорка. Тотально организованная форма - оптимальный способ заставить переживать жизнь в обновленной полноте. Тягомотина коммунизма, его бесконечные очереди были художественным приемом: по Шкловскому, приемом задержания. Вспомним еще раз руководящее указание товарища Шкловского: Целью искусства является дать ощущение жизни как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием "остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей сложность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно. В коммунизме совсем не важно, чтобы он был сделан - важно его деланье. Что мы и наблюдали семьдесят с лишним лет. Сами того не сознавая, мы жили внутри художественной формы. Я бы изменил самому себе, если б в заключение не вспомнил доктора Фрейда и не соотнес его со вторым моим кумиром Шкловским. Впрочем, соответствующих ассоциаций полным полно у самого Шкловского. Он говорил, например, что художественная структура - это "пытка задержанным наслаждением". Эту структуру можно понять построенной по модели полового акта: способ пережить деланье вещи, не озабочивающийся результатом. Так сказать, детей не будет, - не будет прибавки бытия. Но для того, чтобы получилось совсем уж художественно, нужно прикинуться, что любви вообще не было. Так Шкловский написал книгу "Zoo, или письма не о любви": сделал из своей подлинной любовницы Али героиню, отказывающую герою. В этой книге он притворился орангутангом-мастурбатором, сидящим в клетке берлинского зоопарка: это требовало художественное построение с его законом деформации материала. Ошибка пролетарских писателей, говорил Шкловский, в том, что они хотят втащить вещь на экран, не изменив ее измерения. А экран двумерен, он не нуждается в материальной полноте. Пролетарские писатели, однако, (Ленин и Сталин главным образом) само бытие сделали двумерным: это называлось коммунизм. |
© 1999 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены. Обратная Связь |