27-10-97
С.Г. как зеркало русской контрреволюции У молодого Чехова, еще даже Антоши Чехонте, есть рассказ, из цикла "Пестрых", - "Капитанский мундир". В нем повествуется, как некий портной Меркулов, знававший лучшие времена, совсем зачах в провинциальном городишке за кройкой купеческих зипунов. И вот однажды капитан Урчаев, из местного воинского присутствия (военкомата по-советски), заказал ему сшить новый мундир. У Чехова получилась гоголевская "Шинель" наоборот, перелицованная "Шинель", так сказать: героем этого произведения стал не заказчик, а сам портной. Меркулов ожил за тонкой работой и снова почувствовал себя человеком. Ирония в том, что это самоощущение вернулось к нему тогда, когда заказчик стал подвергать его всем пыткам господского самодурства: помните в "Анне Карениной": кодекс офицерской чести требует заплатить шулеру, но позволяет не платить портному. Пик этого самоутверждения возник тогда, когда пьяный Урчаев сломал биллиардный кий о спину Меркулова, надоевшего ему клянченьем заработанных денег. Меркулов понял, что жизнь его снова наполнилась высшим смыслом. Рассказик вроде бы немудрящий, но интерпретировать его можно по-разному, что и обнаруживает художественную его глубину. Вот что писали, например, либеральные критики - современники Чехова: Гольцев: Чехов хорошо понимает зло несправедливых и несвободных общественных условий ... то нравственное искалечение, которому подвергались люди при крепостном праве. Введенский: ...из-за раскатов безобидного смеха слышится горечь сожаления и досады на нашу сплошь и рядом жалкую и пошлую действительность. Но вот что написал позднее, уже после смерти Чехова, продвинутый эстет Корней Чуковский: Портной Меркулов шьет мундир не ради денег. У него не хватает на сукно, он продает корову, за труд ему не платят, бьют, гонят, - он все это терпит с восторгом фанатика. Все это искупается для него радостью шитья, радостью творчества. Он художник. В его душе портняжное искусство живет ради портняжного искусства. Сократ выпил яду ради абсолютной справедливости. Джордано Бруно пошел в огонь ради абсолютной истины. Портной Меркулов готов стать жертвой абсолютного портняжного искусства. Чуковский идет дальше - и парадоксально сравнивает Меркулова с героями "Вишневого сада", с утонченными и расслабленными барами Раневской и Гаевым. У Сократа-Меркулова была своя Ксантиппа - сварливая жена, бившая его кочергой за израсходованные на капитанское сукно коровьи деньги, а у Раневской и Гаева такая Ксантиппа - Лопахин, предлагающий вишневый сад вырубить и пустить освободившуюся землю под дачные участки. Им красота дороже денег, даже если это уходящая от них красота: сохранить ее они не могут, но и сами губить не согласны. И Чуковский делает вывод, который хочется, через девяносто лет, оспорить, - вывод о самом Чехове: (Чехов) все вражье черное назвал белым, и как имеющий власть над людьми, совершил великое историческое дело. Он развил, укрепил, установил то распределение общественных симпатий и антипатий, которое так было нужно нашей трудной эпохе, и своей стихийной неприязнью к миру целей подорвал глубочайшую и предвечную сущность мещанской культуры - утилитаризм. Здесь великое социальное значение творений Чехова... Во-первых, если это так, то деяние Чехова следует назвать не социальным, но антисоциальным. Во-вторых, сложность вопроса в том, что сам Чехова как раз был типом человека западного, буржуазного, мещанского, как это обозначено у Чуковского в приведенном высказывании, - он был человеком деловым, толковым и расторопным, и он не любил русских бесхребетных интеллигентов, презирал либеральную идеологическую жвачку и совсем не восторгался проблематичными добродетелями народа, как этого требовала господствовавшая либеральная идеология. Сотрудничество Чехова с Сувориным и его правой газетой было отнюдь не случайным. В то же время Чуковский прав в своем выводе о Чехове - о зрелом, последнем, так сказать, Чехове: в нем художник взял верх над буржуа. Я однажды написал о Чехове статью, в которой показал, что эта перемена нарастала у него по мере приближения к смерти, медленного, но ощутимого его умирания. Смерть сорокачетырехлетнего человека, находившегося в расцвете творческих сил, была абсурдным парадоксом, открывавшим глаза на сомнительность самого человеческого существования, и в этом смысловом, вернее бессмысленном горизонте теряли первостепенную ценность все истины этого мира. Какой уж там утилитаризм и буржуазные добродетели, если с тридцати лет умираешь, и знаешь это. Художник в Чехове - его смерть, самая смертность человека. Укрепиться в буржуазном, на мир и на работу в мире ориентированном мировоззрении - и детям с внуками это завещать - можно дожив этак лет до восьмидесяти с хвостиком, как какой-нибудь Гладстон или те люди, некрологи которых до сих пор появляются ежедневно в Нью-Йорк Таймс: что не покойник - так девяносто два года. Художество у русских - память смертная, memento more. Мне хочется, однако, поговорить не о художниках, а о портных. Или скажем так: должен ли портной быть художником, работающим по принципу "искусство для искусства", или же все-таки думать иногда о деньгах? На эти мысли навела меня недавняя покупка дома, как всякая покупка предмета, бывшего в употреблении, потребовавшая массы дополнительных работ, хлопот и расходов. Каюсь, грешник: захотел сэкономить - и подрядил для кое-каких поделок русского, некоего Сашу, из тех умельцев, что не редкость сейчас встретить в Америке: живут нелегально, без права на работу, и, соответственно, берут недорого. И в который раз на моем скромном примере подтвердилась истина буржуазной пословицы: скупой платит дважды. Мой умелец - handy man, как тут говорят, - человек, имевший наилучшие рекомендации (он сделал паркет в квартире одной нашей сотрудницы, и прекрасно сделал), как и следовало ожидать, в нужный день не оказался на месте. Я позвонил ему - и обнаружил его мертвецки пьяным: в девять часов утра. Естетственно, пришлось обращаться за помощью к американцам (как всегда в наше время в этом мире). И естественно, все было сделано в срок и прекрасно - за двойную, в сравнении с предполагавшейся, цену. Кстати, моего американца, оказалось, зовут Василий Иванов (по-американски, Васыл Айвэнов). И пахло от него не водкой, а хорошим одеколоном. Правда, он не русский, а болгарин, и родился в Америке. Я это к тому говорю, что тут дело не в этнической принадлежности, а в создаваемом социо-культурной средой трудовом, да и жизненном этосе. При этом я уверен, что мой Саша, окажись он случайно трезвым, сделал бы эту работу не хуже американца. Но его не интересует заработок. Деньги существуют только для того, чтобы их пропивать. Есть на выпивку - и ладно: какая уж тут работа. Саша - из той же породы русских художников. У Салтыкова-Щедрина в очерках "За рубежом" есть воображаемая сцена разговора немецкого и русского мальчиков, или Мальчика в штанах и Мальчика без Штанов. Мальчик без штанов спрашивает: Ты вот что мне скажи: правда ли, что у вашего царя такие губернии есть, в которых яблоки и вишенье на дорогах растут, и прохожие не рвут их? МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Здесь, под Брюмбергом, этого нет, но матушка моя, которая родом из-под Вюрцбурга, сказывала, что в тамошней стороне все дороги обсажены плодовыми деревьями. И когда наш старый добрый император получил эти земли в награду за свою мудрость и храбрость, то его немецкое сердце очень радовалось, что отныне баденские, баварские и другие каштаны будут съедаемы его дорогой и лояльной Пруссией. МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Да неужно деревья по дороге растут, и так-таки никто даже яблочка не сорвет? МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Но кто же имеет право сорвать вещь, которая не принадлежит ему в собственность? МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Ну, у нас, брат, не так. У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали! У нас намедни дядя Софрон мимо кружки с керосином шел - и тот весь выпил! МАЛЬЧИК В ШТАНАХ : Но, конечно, он это по ошибке сделал? МАЛЬЧИК БЕЗ ШТАНОВ : Опохмелиться захотелось, а грошика не было - вот он и опохмелился керосином! Это я к тому вспомнил, что тут есть возможность некоего утешения: а может быть, от моего Васыла Айвэнова пахло одеколоном потому, что он им опохмелялся? Нужно, однако, помнить главное правило американской мудрости: Don't generalize! - "Не обобщай!" И действительно: в России появились не то что трезвые мастеровые (об этом не осведомлен) - но, что совсем уж странно, трезвые поэты. Таким трезвым поэтом оказался Сергей Гандлевский, напечатавший статью в Литературной Газете от 1 октября. Он полемизирует с одним критиком, сказавшим, что от него - от Гандлевского, от поэта - никак уж не ожидал услышать того, что услышал, - по какому-то мне (Парамонову) не известному поводу. Высказывания Гандлевского этот критик назвал "отвратительной общедемократической жвачкой" и обвинил его - словами самого Гандлевского - "в непоэтичной толерантности". Приведу обширные выдержки из статьи Сергея Гандлевского: Критики грешит против логики: высказывания, пусть даже и поэта, на посторонние искусству темы он мерит аршином поэзии, плоскость - мерой объема; концы с концами, естественно, не сходятся, но не по моей вине. ...Чтобы снисходительно, как к ребячеству, относиться к демократическим ценностям и пренебрежительно о них отзываться, их надо хотя бы иметь; нам до этого далеко... Я не обольщаюсь: демократические ценности не мировоззрение; они средство общественной гигиены. Но без мыла случаются эпидемии. ...В начале нашего столетия искусство, точно старуха из "Сказки о рыбаке и рыбке", захотело невозможного: стать всем - и бытом, и взаимоотношениями людей, и религией. Закончилось все это тем же, чем и сказка. ...Совершенное искусство имеет очень мало точек соприкосновения с обыденной жизнью; совершенство и предполагает самодостаточность. А вот недоискусство как раз и любит вторгаться в жизнь... Это почти закономерность: чем смеле вымысел, чем удачнее приводит человек в исполнение свои фантазии понарошку, в искусстве, тем разумнее его житейские притязания, включая гражданские. ...Мы-то с нашим тоталитарным опытом должны бы знать, что для существования хотя бы умозрительной возможности "не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи", "по прихоти своей скитаться здесь и там" и трепетать "пред созданьями искусств" необходимы - нравятся они нам или нет - все те пошлые свободы, о которых Пушкин так скептически отозвался в начале стихотворения "Из Пиндемонти"... Поэзия - сильнодействующее снадобье. В ее состав входят впечатлительность и чувство меры; она и от читателя требует тех же качеств. Без культурного иммунитета можно впасть в зависимость от вымысла, как впали в зависимость от водки народы Севера. Статья Гандлевского настолько для нашего времени характерна, закономерна, типична и профетична, высказанная им правда настолько актуальна, что я бы решился провести некую параллель между ним и Львом Толстоым и обозначить этот сюжет словами "Сергей Гандлевский как зеркало русской контрреволюции". О чем пишет Гандлевский? Его статья по существу - поминальная речь на похоронах поэзии. А поэзия и революция были в России одним и тем же. Я никогда не слышал ничего более антипоэтического из уст поэта. Поэзия - всегда и всякая! - есть выход за пределы, разрыв с мерой, бунт и скандал. Это, как сказал поэт, - безмерность в мире мер. Другой поэт: беззаконная комета в кругу расчисленных светил. Таких высказываний можно привести даже не десятки, а сотни. Так говорят поэты. Поэт никогда не может быть законопослушным гражданином, уважающим правила того или иного общежития. Это антисоциальная единица или, если угодно тему сублимировать, - ангел, вестник иных миров. Он же злодей, он же преступник. Цветаева: не преступил - не поэт. Поэт - это не только литературные способности, это личность, бросающая вызов всем и всяческим нормам. Гений - это злодейство. Поэт, художественный гений вообще не может быть милым интеллигентным человеком, это всегда, словами одного хемингуэевского собеседника, сукин сын (вариант - сукина дочь). Поэт - медиум, другими словами, человек вечно пьяный, дышащий пифическими испарениями, наркоман, драг-эддикт. Ни в коем случае я не хочу произнести слова "богема". Богема - опыт социализации художественного типа, инициатива и образ жизни эпигонов, чтобы не сказать паразитов искусства. Художник, поэт всегда одинок. И если говорить о политической проекции художественного типа, то, конечно же, художник станет коммунистом скорее, чем каким-нибудь буржуазным либералом. Вот и корректнейший Антон Павлович Чехов оказывается на поверку нигилистом, презирающим законы рынка. Тут повод вернуться к давней статье Чуковского о Чехове; приведу оттуда еще одно место: Понимание в литературе опаснее всего; с ним нет фанатизма, нет веры, нет фетишей, нет плодотворной и нужной для каждой эпохи ошибки. И Толстой, и Гоголь, и Белинский порождены каким-нибудь непониманием в чем-нибудь, в каком-нибудь крошечном пунктике, а серьезные и умные люди, отлично понимающие, где, в каком пунктике коренится непонимание, - увы, не Толстоые, не Гоголи и не Белинские. Сергей Гандлевский выступил в неприличествующей поэту роли серьезного и умного человека. Недавно объявился новый интересный автор - Александр Гольдштейн, родом из Баку, живущий в Израиле и выпустивший в Москве книгу статей "Расставание с Нарциссом". Я оставляю за собой право высказаться об этой книге и ее авторе в другой раз (они, несомненно, заслуживают специального разговора), сейчас же приведу только несколько фраз из статьи Александра Гольдштейна о Маяковском: Пространство языковых фантазмов раннего Маяковского - это территория гнева, тоски, сексуально-лирических признаний, воплощенных и поруганных снов ... Территория освобожденного подсознания, футуристического слова и плодотворного языкового насилия ... неизмеримо расширяет традиционные для русской культуры границы... В отрезанной от "реальности", довлеющей себе сфере языка и воображения Маяковским были созданы коды возмутительного и преступающего: свидетельство проникновения поэта в табуированную сердцевину поэзии, которая есть голос недозволенного, утопического, желаемого, голос того, чему не может быть места и о чем только и должно говорить поэту. ... художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи. Написано как будто специально против Гандлевского. И ведь прав-то Гольдштейн: нельзя приобрести поэтический капитал, одновременно блюдя либеральную и общедемократическую невинность. Гандлевский же хочет именно этого. Дудки, как сказал бы тот же Маяковский, - ничего не получится. Не получится поэзии из прав человека. Но и Гольдштейну с его архаическим новаторством ничего не светит: о Маяковском, поэзии и революции можно говорить только в прошедшем времени. Что, собственно, Гольдштейн и делает: у его книги подзаголовок - "Опыты поминальной риторики". Так что получается, что и Гандлевский по-своему прав. Он только не хочет сознавать собственной правоты, признаться в ней не хочет. Правда же в том, что поэзия кончилась в России вместе с революционными безумствами, что права человека и рынок сейчас важнее всяких стихов. Или по-другому: стихи можно писать и сейчас - но не всерьез, а иронически и пародийно. Это называется постмодернизм, и как бы его ни торопились похоронить русские культурно озабоченные люди, с его нынешним и будущим длительным торжеством придется примириться. Поэзия возродится в России вместе с каким-нибудь новым безумием - с новым мифом, но я совершенно искренне надеюсь до этого не дожить. Мне на мой век вполне хватит классиков - тех же Маяковского с Цветаевой. Как сказал один критик в "Новом Мире": Какая-то грозно-объективная воля производит в наше время ликвидацию поэзии руками самих поэтов, и она уходит из нашей жизни, унося с собой свою тайну. Это и к Гандлевскому относится: им тоже управляет какая-то грозная воля, заставляющая его уничтожать поэзию проповедью общежительных добродетелей. И ведь нельзя сказать, что он единственный трезвый среди пьяных. Я могу назвать многих таких вдруг отрезвевших поэтов, но вспоминается больше всего Лев Лосев, эту ситуацию осознавший, можно сказать, теоретически. У него в одном стихотворении сказано: "Мы в наши полимеры Вплетаем клок шерсти, Но эти полумеры Не могут нас спасти". В стихотворении говорится, как поэт с завистью смотрит за железную изгородь сумасшедшего дома, куда вывели психов на прогулку: "Там пели, что придется, Переходя на крик, И финского болотца Им отвечал тростник". Лосев искренне хочет стать безумным, и действительно, какой-то "клок шерсти" иногда у него попадается: он, например, любит и умеет притворяться рыбой. Но указанные слова хочется привести в инверсии: шерсти клок. Тогда получается, что в наше время поэзия - паршивая овца. Вот одно из важнейших для меня стихотворений Лосева: Над белой бумагой потея, перо изгрызая на треть, все мучаясь, как бы Фаддея еще побольнее поддеть: "Жена у тебя потаскушка, и хуже ты даже жида..." Фаддею и слушать-то скушно, с Фаддея что с гуся вода. Фаддей Венедиктыч Булгарин сьел гуся, что дивно зажарен, засим накропал без затей статью "О прекрасном" Фаддей, на чижика в клеточке дунул, в уборной слегка повонял, а там заодно и обдумал он твой некролог, Ювенал. Ведь что интересно в этом тексте? Вполне ощутимая симпатия поэта к Булгарину. Бывают в жизни - лучше сказать, в истории - такие положения, когда Булгарин делается значительнее Пушкина, и это нужно заметить, нужно понять. Булгарина разумею не доносчика, а дельца, умеющего в жизни устраиваться, хотя бы и через литературу. Сейчас наступила эпоха, когда гусь стал важнее прекрасного: прекрасное и есть гусь. Нам остается надеяться, что вместо исчезающих поэтов появятся в России пахнущие одеколоном рабочие. Впрочем, пример и опыт Соединенных Штатов Америки показывает, что тут возможны варианты. Анатолий Найман в книге об Ахматовой рассказывает такую историю: Когда в Ленинград приехал Роберт Фрост, на даче у Алексеева-англиста была устроена его встреча с Ахматовой... Ахматова рассказывала, что Фрост спросил у нее, какую выгоду можно получать, изготовляя из комаровских сосен карандаши. Она приняла предложенный тон и ответила так же "делово": "У нас за дерево, поваленное в дачной местности, штраф пятьсот рублей". Фроста-поэта она недолюбливла за "фермерскую жилку". Приводила в пример стихотворение, где он утверждал, что человек, которому совсем уже нечего продать, так плох - хуже некуда. Высказывалась в том смысле, что на таком уровне и таким образом поэту рассуждать все-таки не пристало. Как бы ни относилась Ахматова к Фросту, но Фрост поэт уж никак не меньший, чем Ахматова. Получается, что фермерская жилка совсем поэзии не противопоказана. Тут, казалось бы, и вопросов нет: пейзанин - он и всегда был поэтичен. Но Фрост не только деревья валил, но и торговле, выходит, толк ведал. Тут дело, однако, не торговле, а в языке, то есть в той же поэзии. Есть в английском такое выражение: продать себя, и оно означает отнюдь не проституцию. Продать себя значит - доказать свою ценность, нужность, общественную пригодность, то есть, опять же, умение выйти на рынок, - а такое умение и оказывается мерой достоинства человека. |
© 1999 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены. Обратная Связь |