Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
25.4.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура

Русские Вопросы

Автор и ведущий Борис Парамонов

Русский лес

Как известно, сейчас в литературоведении в моде так называемые интертекстуальные исследования. Ищут у одного писателя мотивы, а подчас и словесные обороты из другого. Это призвано споспешествовать еще более модной и уже всячески влиятельной мысли, что литература пишется не тем или иным автором, а так сказать, целиком, что это некий Текст, который как бы сам себя пишет. Человек, вступающий в литературу, уже себя самого как бы отчуждает, поступает в распоряжение Текста. Личность писателя и его индивидуальный опыт тут вроде большой роли и не должны играть. Это как в философии Гуссерля: производится процедура, называемая феноменологической редукцией, чтобы избавиться от всяческих психологизмов, вот от этого мешающего делу индивидуального опыта, то есть предпочтений, предрассудков и почесываний. Если при этом литературный текст получается состоящим из одних почесываний, то тогда с неохотой говорят о гении (случай Достоевского). То есть, это даже и не сами литературоведы говорят, а поневоле думается. Гений тем и интересен, что нередуцируем к чему-либо, ни к какому тексту, всегда и только индивидуален. Доведенная до максимума индивидуальность - это и есть гений. То есть, гений это как бы человек в его чистом проекте - осуществившемся проекте. Как говорит Сартр, проект человека - быть Богом. Понятно, что этот проект никто в индивидуальном порядке осуществить не мог. Поэтому и можно говорить о художественном гении в контексте художества, о текстах писателя в рамках Текста с большой буквы. Короче и проще: то, что у писателя осталось негениальным, можно изучать в литературоведении.

Дело это, как, надеюсь, понятно из предыдущего объяснения, пустяковое, но забавное, интересное, как всякая (или почти всякая) игра. Игры тоже есть неинтересные, например, гольф (я уже не говорю о крикете). Что касается интертекстуальных исследований, то они хороши тем, что ими может заниматься всякий более или менее начитанный человек. Конечно, пересказать результаты своих наблюдений на профессиональной фене он не сможет, и всерьез жрецы его не возьмут, но самому интересно, в игре этой возможно некое самоудовлетворение. Я и сам иногда балуюсь такими делами.

Поделюсь некоторыми наблюдениями, сделанными в последнее время и совсем ненамеренно.

Утомившись чтением газет, а также романов нобелевской лауреатки Еленек, я решил перечитать "Подростка" - по той причине, что перечитывал его только один раз, да и то в давние времена. В том перечитывании, помню, всё шло хорошо, пока не появилась генеральша Ахмакова, задуманная как женщина-вамп, но сведенная к какому-то "золотому сердцу": постоянная тенденция у Достоевского. В этом смысле у него только один такой образ удачен: Грушенька, конечно: и ведьмовство есть, и в "золотое сердце" как-то веришь. На этот раз генеральша особенного отталкивания не вызвала, и роман вообще хорошо читался - это, так сказать, Достоевский в мягком варианте, что иногда и приветствуешь (Достоевский, но в меру, как говорил Томас Манн), - но финал "Подростка" совершенно ужасен: дело дошло аж до пистолетов. Словом, не Достоевский, а решительный Эжен Сю, как, впрочем, в том и уверял Набоков.

После этих общих соображений перехожу к интертекстам. Один из персонажей "Подростка" говорит:

"Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево - все засмеются: "Разве ты до него доживешь?" С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало..."

А вот другой персонаж, главный герой Версилов:

"Я вдруг сознал, что мое служение идее вовсе не освобождает меня, как нравственно-разумное существо, от обязанности сделать в продолжение моей жизни хоть одного человека счастливым практически. (...) А осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть, в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому, как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России; впрочем, одного дерева мало будет, можно бы приказать сажать и каждый год по дереву".

Понятно, какое литературное воспоминание вызывают эти высказывания персонажей "Подростка": Чехов, причем в очень расхожих, хрестоматийных его словах. В школе вбивали в голову из чеховского письма: человек, мол, должен родить ребенка и вырастить дерево, и вообще всё в нем должно быть прекрасно, и лицо, и мысли, и анкета. Про тысячу лет тоже много говорили у Чехова, какой будет прекрасной жизнь и небо в алмазах (впрочем, то же было у Зощенко: "Одно утешение: лет через триста - заживем").

Не буду голословным: вот из пьесы "Дядя Ваня" - говорит Астров:

"Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и всё оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо (...) когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью..."

Впрочем, этот монолог кончается входом слуги с рюмкой водки на подносе. Астров пьет и откланивается. Чехов умел снижать пафос иронией, сдерживать коней, как говорят в Америке.

Признаюсь, мне никогда не была понятна эта тема в пьесе: зачем лес? и зачем он именно Астрову? Понятно, что "Дядя Ваня" - переделка ранней и неудачной пьесы "Леший", а там у главного героя лес был пунктом помешательства, и вообще та пьеса была комедией. Но почему вообще лес у степняка Чехова?

Потом появилась мысль, что у Чехова и вообще главная проблема - экологическая. Говорят, с этой мыслью носился совсем старый уже Шкловский. Прослышав такое, нельзя было не вспомнить рассказ раннего Чехова "Свирель". Пастух Лука Бедный говорит:

"Удивление! И куда оно всё девалось? Лет двадцать назад? Помню, тут и гуси были, и журавли, и утки, и тетерева (...) Дупелям, бекасам да кроншпилям переводу не было, а мелкие чирята да кулики, всё равно как скворцы или, скажем, воробцы - видимо-невидимо! И куда оно всё подевалось! Даже злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, и соколы, и филины... Меньше стало всякого зверья. Нынче, брат, волк и лисица в диковинку, а не то что медведь или норка. А ведь прежде даже лоси были! Ежели одно дерево высохнет или, скажем, одна корова падет, и то жалость берет, а каково, добрый человек, глядеть, коли весь мир идет прахом?"

Собеседник возражает: народ стал лучше - умней. На это Лука:

"Умней-то умней, это верно, паря, да что с того толку? На кой прах людям ум перед погибелью-то? Пропадать и без всякого ума можно. К чему охотнику ум, коли дичи нет? Я так рассуждаю, что Бог человеку ум дал, а силу взял. Слаб стал народ, до чрезвычайности слаб... отец мой, акроме хлеба, ничего не ел, и дед, а нынешнему мужику и чаю давай, и водки, и булки, и чтоб спать от зари до зари, и лечиться, и всякое баловство".

Тут уже при желании можно сказать, что именно разбалованность народа, требующего комфорта и лечения - "призрения", как говорят об этом в одном месте у Чехова, - это и есть главная причина экологических неурядиц. Всякому ясно, что высокий жизненный уровень и бытовой комфорт, достигаемые в технологической цивилизации, ведут к оскудению природных ресурсов. Так-то оно так, но во времена Чехова вопрос не стоял именно таким образом, хотя Владимир Соловьев и писал уже как раз о вымывании почв и гибели лесов в России. У Чехова надо всё же поискть что-то еще. Поищем.

У Владимира Соловьева, отца русской философии, как стали называть его в годы "серебряного века", разговор об оскудении русской природы был поставлен не в экологический, как сейчас бы сделали, а в мистический контекст. Пророческая интуиция философа прозревала упадок России, едва ли не ее гибель, в целом комплексе явлений, где исчезновение лесов и почв соседствовали, скажем, с так называемой "желтой опасностью". Аргументы, приводившиеся Соловьевым, как несколько позднее Мережковским в статье "Желтолицые позитивисты", были умозрительного порядка, то есть основывались не столько на фактах, сколько на мистических предчувствиях. За нами остается право верить им или не верить - или самим те же несомненные явления - экологический кризис и рост Китая, вызывающий сейчас беспокойство больше в Японии, чем в России (Россия уже и не знает, о чем больше беспокоится), - эти явления объяснять как-то по-другому.

Сложнее с Чеховым. Современник Владимира Соловьева, он вряд ли был заинтересован его философией. Чехов был типичный позитивист викторианской эры. Высказываясь в частном письме о проповеди Льва Толстого, он сказал примерно следующее: расчетливость и благоразумие говорят мне, что в электричестве и паре больше любви к человечеству, чем в целомудрии и воздержании от мяса. Идейно-духовная связь между Чеховым и Владимиром Соловьевым невозможна, исключена по определению. Сколько мне известно, во всех текстах Чехова есть только одно упоминание о Соловьеве - в Записных книжках, где говорится: Соловьев всю жизнь носит в кармане чернильный орешек, уверяя, что это радикально помогает от геморроя. Думается, что врач Чехов считал подобное предрассудком.

Мы сказали вскользь, что непонятна забота о лесе у степняка Чехова. Действительно, лесов в детстве и юности Чехов не знал - только море и степь. Как известно, море было большое. Но и степь большая. Все знают, что первая крупная вещь Чехова, написанная с сознательной заявкой на вхождение в серьезную литературу, называлась "Степь". Это кажется вполне естественным: знакомый материал. Но ведь писатель настоящий не о фактах пишет, а прозревает за ними нечто высшее. И мы можем сказать, что в "Степи" Чехов дал выразительную формулу своего мировоззрения, своих художнических и духовных вообще интуиций. Чеховская степь - растворенность человека в однообразной природе, в некоей бесконечности, если хотите, в ничто: образ смерти. Человек - и мальчик к тому же - едет в смерть: вот внутренний сюжет чеховской повести, да и всего его зрелого творчества.

В этом контексте понятен и рассказ Чехова "Свирель" с его по-нынешнему вроде бы экологической тематикой. Пастух Лука Бедный не потому бедный, что в России крестьяне особенно зажиточным слоем населения не были, а потому что люди все бедные - все смертные. Так то же самое говорил и Достоевский: "Бедные люди".

Из чеховской повести трудно привести цитату, указывающую на какие-либо сверхъестественные интуиции, идущие именно от степи, но такое место можно обнаружить в позднейшем рассказе Чехова "В своем углу" - опять же о степи:

"Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо..."

Это то же самое, что "через двести лет человеческая жизнь будет прекрасной". "Подвох" этих чеховских слов в том, что через двести лет ни вас, ни меня не будет. Смерть - это обетование. Так позитивист Чехов компенсировал свою чахотку, лучше других зная, что он умирает, и умрет скоро.

Лес у Чехова - попытка в художественном образе преодоления смерти, выступающей в символе степи. Степь ведь бывает роскошной очень короткое время, потом ее выжигает солнце, она делается однообразной и отнюдь не красивой. Совсем кратко и понятно: смерть у Чехова - степь, а лес - жизнь. И Астров у Чехова - тот врач, который лечит не болезни, а как бы самую смерть. Но Чехов знает, что от смерти не вылечишь, и поэтому иронически снижает Астрова - водкой.

И тут как-то поневоле вспоминается, что историк Соловьев - отец философа - видел динамику отечественной истории в движении из леса в степь. Естественно, у него эти факты не имели никакой мистической коннотации.

У Бродского есть большое стихотворение "Эклога 5-я: летняя", описывающая дачное лето. Лето у него, как говорили в старину, "роскошное". О траве и прочей растительности говорится: "зеленая версия Третьеримска". Кончается стихотворение так:

Звуки смолкают. И глухо - глуше,
чем это воспринимают уши,
листва, бесчисленная как души
живших до нас на земле, лопочет
нечто на диалекте почек,
как языками, чей рваный почерк
- кляксы, клинопись лунных пятен -
ни тебе, ни стене невнятен.
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься, расплетая
где иероглиф, где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая, мощь Китая.

Вот что такое желтая опасность: смена лета осенью. Осень патриарха. Осень патрии.


Другие передачи месяца:


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены