Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
28.3.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура

Говорит Борис Зайцев

Автор и ведущий Иван Толстой

Иван Толстой:

Исполнилось 120 лет со дня рождения Бориса Константиновича Зайцева. 40 лет жизни в России и пятьдесят в эмиграции. Проза, литературные биографии, очерки, переводы с французского и итальянского. Редкий литературовед, писавший о Зайцеве, не говорил о его акварельности, о значении Евангелия для его творчества. Сегодня мы воспользуемся возможностями радио и послушаем прежде всего самого писателя. В передаче также примут участие дочь Зайцева Наталья Борисовна Сологуб, литературовед Евгения Дейч и корреспондент писателя Александр Парнис.

Труды и мысли писателя остаются в его книгах, на фотографиях и портретах - его облик. Есть еще один способ сохранить и воспроизвести память о человеке - магнитофонная запись. Когда в 53-м году открылось Радио «Свобода», Борис Константинович Зайцев был из первых эмигрантских писателей, приглашенных к микрофону. В нашем архиве сохранилось много его выступлений на самые разные темы. Мы решили, что начать сегодняшнюю передачу следует с биографии писателя, и имеем честь предоставить слово самому юбиляру.

Говорит Борис Зайцев, архивная запись 1957-го года.

Борис Зайцев:

Самый старый писатель-эмигрант Гусев-Оренбургский, он живет в Соединенных Штатах. Но здесь, в Европе, я действительно старейший русский писатель. Я родился в 1881-м году. Первый мой очерк появился в Москве летом 1901-го года в газете "Курьер", где редактором литературного отдела был Леонид Андреев. В следующем, в 1902-м году, рассказ "Волки" открыл мне путь в журналы. В то время я стал членом московского литературного кружка "Середа", собиравшегося по средам. Там я познакомился с Буниным, Леонидом Андреевым, Вересаевым. Наездами в этом кружке бывали Чехов, Горький. В кружке "Середа" Леонид Андреев и я занимали литературно крайне-левую позицию, что выражалось в приемах и формах. Мои рассказы были, собственно говоря, не рассказами, а небольшими бессюжетными поэмами. Моя первая книга "Рассказы" вышла в петербуржском издательстве Гржебина "Шиповник" в 1906-м году. Время для писателей было благоприятным. В обществе того времени существовал большой интерес к литературе, и появилось довольно много новых дарований в области прозы, поэзии. Это была эпоха раннего символизма. Ровесниками моими были Блок, Андрей Белый. Но я символистом никогда не был. Я считаю символизм явлением очень серьезным, давшим много русской поэзии и освежившим атмосферу того литературного времени. А Серебряный век, раздумываешь о том, что это был за Серебряный век? Чем он отличался от Золотого, например? Наш Золотой век - урожай гениальности. Серебряный - урожай талантов. Он дал немало дарований и примечательных фигур. Серебряный век внес, я бы сказал, столичность в нашу литературу. После отдельных сборников рассказов в 1911-м году вышел мой первый роман "Дальний край". Потом эта книга была переиздана в Берлине. Я никогда не был собственно драматургом, все же пьеса моя "Усадьба Ланиных" два года подряд во время войны шла в московском театре Корша. В 1916-м году я поступил в Александровское военное училище в Москве и был выпущен прапорщиком. Летом переведен в артиллерию. Заболел воспалением легких и уехал на поправку в деревню, где написал новеллы "Рафаэль", "Дон Жуан" и очерки об Италии. С ранних лет я узнал и полюбил эту страну, ее искусство, литературу. С 1914-го по 1918-й год мною был переведен "Ад" Данте. Лучшие дни моей жизни связаны с Италией, особенно любил я Флоренцию. С 1920-го года уже стало совершенно невозможно жить в деревне и я с семьей уехал в Москву, где тогда открылась так называемая "Книжная лавка писателей". В это время писателям разрешали частным образом торговать книгами на кооперативных началах. В этой "Книжной лавке писателей" вместе со мной за прилавком стояли Бердяев, Михаил Осаргин, Павел Муратов, автор книги "Образы Италии" и другие. Печататься в то время, не будучи коммунистами, мы не могли. Небольшие свои вещи мы писали от руки и продавали в этой же лавке. Это было время НЭПа, сравнительное ослабление коммунистического режима. В 1922-м году я заболел сыпным тифом, чуть не умер, но, благодаря этому, получил разрешение уехать в Берлин на поправку. Это и было началом эмиграции. В Берлине в это время было немало русских писателей. Среди них был, между прочим, и начинающий Набоков-Сирин. Было и несколько книжных издательств. В издательстве Гржебина вышло собрание моих сочинений в шести томах: "Тихие зори", "Сны", "Усадьба Ланиных", "Земная печаль", "Голубая звезда", "Италия". На эмиграцию выпала более зрелая полоса моего писания и сильнее проявилась религиозная струя в нем. Например, "Сергей Радонежский", "Афон", "Валаам". Был я на Афоне в 1927-м году, поехал из Парижа, где уже жил три года. Вынес незабываемое глубоко-поэтическое впечатление. Человек на Афоне попадает в совершенно особый средневековой мир, своеобразную монашескую республику. Из более значительных произведений в эмиграции была мною написана тетралогия: "Путешествие Глеба", "Тишина", "Юность", "Древо жизни". В некоторых произведениях, как "Анна", "Странное путешествие", "Улица Святого Николая" - это Россия советского времени. В автобиографической серии, "Тетралогии", по преимуществу Россия прежнего, дореволюционного времени. В общем, вскормила мое писание, конечно, Россия, о которой никогда не забываю. Я написал биографии Тургенева, Жуковского, Чехова, наиболее близких мне по духу, наиболее созвучных мне. При всей моей глубокой любви к родине, должен сказать, что в данных условиях я не мог бы там быть свободным писателем и человеком. Поэтому при всей, во многих отношениях, горечи эмиграции, я никогда не жалел, что оставил Россию. Всегда желал ей свободы и благоденствия. Сотоварищам моим по литературе, оставшимся в России, всячески желаю условий подлинного вольного творчества.

Диктор:

Историк литературы Александр Парнис в середине 60-х годов вступил с Борисом Зайцевым в переписку. Вот эта история в изложении корреспондента.

Александр Парнис:

В статье "Перечитывая Бунина", напечатанной в "Русской мысли" 6-го июля 67-го года, Зайцев писал: "Мог ли я думать в пансионе "Франчини", правя корректуры "Ватека", присылавшиеся мне из Москвы, что этот мой перевод изысканнейшего блестящего произведения Бекфорда, английского эстета, писавшего по-французски языком Шатобриана и Вольтера, что эта книжка будет через 56 лет перепечатываться в моем переводе, как сообщают мне из России, на мой родине, которую я покинул 46 лет назад. Я был не только приятно удивлен, слова, сообщаемые мне из России, явились неожиданным образом своеобразным приветом писателя из вечности».

Более тридцати лет назад я действительно сообщал Борису Константиновичу в одном из писем, посланном ему из Киева, что в ближайшем времени должна была выйти в свет фантастическая повесть английского писателя Уильяма Бекфорда "Ватек", написанная на французском языке. Сейчас забыли, что имена писателей-эмигрантов до перестройки, за редким исключением фамилий Бунина, Куприна, Бальмонта, вообще нельзя было упоминать. Литературовед Бабореко, специалист по Бунину, в своей книжке "Дороги и звоны" писал, что из его книги имена Зайцева и Адамовича выбрасывал сам директор издательства "Художественная литература" Валентин Осипов. Известный литературовед, зарубежный исследователь русской литературы Борис Филиппов в предисловии к книжке Зайцева "Мои современники", вышедшей в Лондоне в 88-м году, справедливо сокрушался, что в краткой литературной энциклопедии во втором томе Зайцеву уделено всего 45 строк, а бездарнейшему и безграмотнейшему критику 19-го века Варфоломею Зайцеву - 124 строки. Удивительно другое, то, что, видимо, не понимал Филиппов, то, что вообще в 64-м году могла быть напечатана статья Хабровицкого, преданного корреспондента Бориса Константиновича Зайцева, могла быть напечатана в этой энциклопедии. Ведь Зайцев в то время был председателем зарубежного Союза русских писателей и журналистов.

Диктор:

Несмотря на невероятные сложности с заграничными поездками, все же некоторым ученым удавалось побывать в Париже в 60-е. Ведущая сегодня специалистка по творчеству Бориса Зайцева Евгения Кузьминична Дейч тогда еще по Зайцеву, естественно, не специализировалась. Но ей повезло в другом - подружиться с писателем в Париже.

Евгения Дейч:

Первая встреча с Борисом Константиновичем Зайцевым произошла в Париже, куда мы с Александром Иосифовичем Дейчем, моим мужем, писателем и ученым, приехали работать в архивах. Это был март 1966-го года. Мы идем по шумной авеню Мозар, улице Моцарта, сворачиваем направо, неожиданно попадаем в тихую зеленую улочку. Это и есть авеню Де Шале. Подходим к дому номер пять. За решетчатым забором уютный особняк, в котором живет Борис Константинович Зайцев вместе с семьей дочери Натальи - ее мужем Андреем Владимировичем Сологубом и двумя их детьми, юными тогда Михаилом и Петром. Этот особняк получил по службе Андрей Владимирович Сологуб, зять Бориса Константиновича, как управляющий английским банком в Париже. Наталья Борисовна гостеприимно встречает нас у входа. Со второго этажа по лестнице навстречу нам спускается Борис Константинович. Подтянутый, моложавый, с приветливой улыбкой, иконописное лицо, удивительные глаза, добрые, излучающие добро и свет. Русское радушие, добросердечие дома, душевная теплота живущих в нем - это первое впечатление. Поднимаемся в кабинет писателя. В углу иконы с лампадой, Борис Константинович был очень верующим человеком, на столе бюст Данте и портрет Чехова, память о котором Борис Константинович пронес через всю свою жизнь и рассказал об этом в своей книге о Чехове и во многих статьях о Чехове. И сразу разговор Бориса Константиновича с Александром Иосифовичем начался о Данте. Они читали наизусть строки оригинала дантовской "Комедии", названной впоследствии "Божественной комедией", тут же звучали русские переводы Мина, Чуминой, Лозинского. Последний нравился Зайцеву, но он утверждал, что ритмической прозой можно перевести ближе к смыслу оригинала. Так он и переводил первую часть "Божественной комедии","Ад", ритмической прозой. Эта его работа длилась почти всю жизнь, с 1913-го года он начал переводить Данте и заканчивал уже в Париже, когда бомбили Париж, и он даже уносил в убежище эту рукопись. Александр Иосифович удивлялся, как Борис Константинович, оторванный от родины, следил за всей литературой, особенно о Данте, выходящей у нас. Он даже читал эссе Александра Дейча "Живая тень Данте", которая ему понравилась. Он сказал об этом Константину Георгиевичу Паустовскому, который посетил Бориса Константиновича в декабре 1962-го года в Париже. Константин Георгиевич дал нам парижский номер телефона Бориса Константиновича. "Нашу встречу благословили древний Данте и современный Паустовский", - шутя сказал Борис Константинович. Любовь к Италии, поразительное знание ее истории, литературы, языка, деятелей разных эпох у Зайцева были естественными и органичными, поскольку многие годы жизни он посвятил изучению прекрасной страны, на которую смотрел влюбленными глазами. Мы еще не раз встречались с Борисом Константиновичем и в этот приезд, и в последующие, в 1968-м и в 1970-м, и всегда многочасовой разговор на историко-литературные темы. И одной из волнующих тем беседы была Москва, которую Борис Константинович помнил, любил и унес с собой в далекий Париж. Когда-то Дантон говорил, что отечество нельзя унести на подошвах. Но Борис Константинович унес Россию не только на подошвах, но и в своем сердце. Удивительно ясно вспоминал он годы молодости, связанные с Арбатом и его окружением. Живо, как будто это было вчера, он описал нам деревянный дом на Молчановке, где он студентом снимал комнату на мансарде, а за окном рос такой же тополь, как здесь - он показал на окно кабинета, в которое заглядывали зеленые ветки могучего дерева. Мне хочется сейчас прочитать одно из писем Бориса Константиновича, присланное нам 17-го мая 1966-го года:

"Дорогие Дейчи! Несколько дней собираюсь написать вам, и мысленно письмо сложилось у меня в голове. Вот, наконец, сижу за столом, как при беседе с вами, вспоминаю разговор о Данте, об Италии. Мне было приятно, дорогой Александр Иосифович, наше единочувствие в понимание великого поэта. И Вы с юности полюбили его, посетили Италию. Он так же, как и для меня, сделался вечным спутником жизни Вашей, и Вы ставите выше Данте только Библию. Скажу откровенно: давно я не получал такого удовольствия от встречи с россиянами. После ваших рассказов о Москве, о дорогом моему сердцу Арбате я снова стал видеть его во сне, а ведь давно уже такие видения отошли, хотя душа моя всегда живет в родной России. И ваш подробный живой рассказ о похоронах Пастернака помню. Упокой, Господи, душу его. И сколько еще великих теней мы вызвали в устных воспоминаниях. Боже, мне не хватает вот таких встреч, как с вами. Каждый день сижу за столом и стараюсь продолжать свое странное занятие литературой. Мысли есть, но пока еще не осуществленные, а надо поспешить. Кто знает, кроме Всевышнего, сколько мне отсчитано лет? Медлительность моей натуры невольно отражается на работе. Сейчас вспомнил Ваш юмористический рассказ о московской встрече с Ло Гатто, невольно начал хохотать. Артистично, смешно и совершенно совпадает с характером моего старого друга. Благодарю вас за книги - радость нашей жизни. Евгения Кузьминична, голубушка, конечно передам Кириллу Померанцеву все, что вы оставили. Он сейчас в отъезде. Будьте здоровы, благополучны. Подайте голос. Вот бы еще встретиться. На все воля Божья. Москве арбатской поклонитесь от меня. С лучшими чувствами, Борис Зайцев".

Диктор:

В архивах Радио «Свобода» сохранилось выступление Бориса Константиновича 60-го года к юбилею любимого им Чехова.

Борис Зайцев:

Трудно себе представить, что тому Антону Павловичу Чехову, кого видел некогда в Ялте и Москве, исполнилось бы теперь сто лет. Юным он и тогда не был, конечно, все же в памяти остался скромный облик русского интеллигента средних лет, без седины, в пенсне, с бородкой. Но вот время прошло, отмечаем теперь с любовью и преклонением сто лет. Вспоминаем Чехова как некую икону литературную, да в своем роде он и есть икона. След литературный его огромный, след моральный, обаяние личности - другое и тоже очень большое. Он никак не собирался стать святым и не был им, не был и никаким учителем жизни, важным бородачом на посту. Начинал тихо и малозаметно, никого не собирался поучать, но чем дальше жил, тем больше становился как бы живым поучением, просто облик его облагораживал окружающее. Может быть это и есть назначение человека - нести в жизнь преломленный в душе образ Божий. Как далек он был от шума и саморекламы. Во Франции писатели обивают пороги академиков, добиваясь быть избранными, стать тоже "de l'Academie Francaise". Чехова русская академия сама выбрала, он поблагодарил. А потом, когда выбранного Горького запретило правительство, вместе с Короленко Чехов ушел из этой академии. В нем не было карамзинской сентиментальности, мог даже казаться холодноватым. Во всяком случае, был замкнутым, мужественным, с огромным самообладанием. Под всем этим неотвратимое сочувствие страданию, беде, болезни. Сам он почти всю свою недолгую жизнь был болен, обреченность, недолговечность сознавал. Но никогда не жаловался, вот уж нытья у него вовсе не было. Изображал часто и превосходно слабых и жалующихся, сам же был сильный. Других жалел, но своих сил для этих других не жалел. Только без фраз и без поз. Голод - собирал на него, холера - запрягать тарантас, катить по осенним дорогам из Мелихова в разные холерные пункты, улучшать, лечить, бороться. Школа в этом его Мелихове, где мне пришлось раз быть юношей, его рук дело. Церковь украшал он, даже пел с семьей иногда в ней под Пасху. Крестьян он лечил. Но все это просто, без пьедесталов. Так вот себе живет Антон Павлович Чехов и вокруг него воздух добра и доброжелания к людям, не один воздух, а и дела в нем. Всегда был для меня Чехов в человеческом его плане вроде компаса, указателя. Так-то вот Чехов поступил в данном случае, значит так поступать и надо. Но он сам об этом мало думал, я уверен. Никакой учительности в нем не было. Только раз 3-го августа 1901-го года написал он сестре Марии Павловне, чувствуя недалекий конец, письмо-завещание. В нем, при всей чеховской семейственности и хозяйственности, внимательности к людям близким и далеким: городу Таганрогу на народное образование, платить в гимназию за какую-то девочку Харченко, крестьянам села Мелихово на уплату за шоссе, при всем этом есть именно и завет, предсмертный, простой и скромный, и как в простоте своей важный - помогай бедным, береги мать, живите мирно. Очень, очень Чехов.

Диктор:

Хранительница парижского архива Бориса Зайцева - его дочь Наталья Борисовна Сологуб.

Наталья Сологуб:

Он всегда был аккуратен, довольно поздно ложился, вставал всегда часов в девять, медленно довольно, пил кофе и потом шел заниматься часов до двух у себя в комнате. Потом он завтракал, мама ему давала. Если мне надо было идти в школу, я раньше ела. Потом он после этого немножко отдыхал, потом он шел гулять, часто на набережную, sur le quais в Париже и там рылся во всяких книжках, во всяких штуках. Иногда что-то покупал, был очень доволен. Ходил раз в неделю в редакцию газеты, это уже после 1947-го года, когда "Русская мысль" началась. Они были очень дружны с Буниным, потом что-то вышло немножко неудачно. Потому что когда Бунин хотел вернуться, его позвали в советское посольство, и тот сразу пошел, и папа это не оценил. Тут бабы ходили от одного другому, передавали все сплетни, это ужасно. Вообще он был скорее доброжелательным к людям, ну а кого он не любил, так он не любил. С Иваном Алексеевичем он очень был огорчен, что у них так в конце жизни разошлось. Он даже несколько раз туда приходил и как-то не получалось повидать Ивана Алексеевича. А Вера Николаевна, когда Иван Алексеевич умер, Вера Николаевна через некоторое время сама пришла к нам. Они же очень были дружны с мамой. Вообще, Иван Алексеевич познакомился со своей будущей женой у моих родителей в Москве. И они возобновили свою дружбу. Потом мы получили в 65-м году очень хорошую квартиру и взяли к себе моих родителей, и папу, и маму. У нас был особняк в Пасси, четыре этажа. Мы вообще не знали, когда предложили на службе, мы не знали, чем мы ее меблируем, у нас ничего не было. Но как-то все тут пошло как в сказке. Дом в Пасси! Потому что мой муж работал в банке с юности, и он повышался, повышался, наконец он получил хорошее место, и они ему предложили, зная, что у нас малюсенькая квартира, у нас была квартира без лифта, мы жили только муж, я и наши двое детей. Папа переехал туда, в особняк. Мама прожила там только шесть месяцев, она умерла в 65-м году. А папа с нами переехал в эту квартиру, служба моего мужа кончилась и нас попросили освободить особняк. И мы взяли эту квартиру, и папа жил с нами тут три месяца, у него там был кабинет. Он здесь умер. У меня был автомобиль и я правила, так что, например, в "Русскую мысль" я его всегда возила. И вообще я старалась возить всюду, куда ему нужно. Он вообще мало выходил, особенно когда была мама больна, он ее не покидал буквально ни на шаг. Он был, как вам сказать, он очень любил смеяться, но нельзя сказать, что он с утра и до вечера смеялся. Он был серьезный, милый - очень.

Диктор:

Историк литературы Александр Парнис продолжает своей рассказ о переписке с писателем.

Александр Парнис:

В нашей недолгой переписке с Борисом Константиновичем Зайцевым я касался двух тем, двух сюжетов - Хлебникова и Виктора Платоновича Некрасова, чьим символическим секретарем я в то время был. Эта должность была для меня прикрытием, чтобы меня в то время не арестовали за тунеядство. В начале 60-х годов я начал заниматься изучением творчества Хлебникова и задумал составить книгу мемуаров о поэте. Я обратился к его современникам, которых удалось разыскать, с просьбой рассказать о нем. Зайцев, как он сам себя назвал в письме к Паустовскому, был таким "ихтиозавром, случайно пока уцелевшим". Его адрес я получил от Нины Константиновны Бруни-Бальмонт и написал ему в Париж. Мне было известно, что в статье о Пастернаке, написанной сразу после смерти поэта, он упоминал Хлебникова. Но, вероятно, Борис Константинович не знал, что Хлебников также его упоминал в одном из своих очерков, а также читал в его переводе повесть Флобера "Искушение Святого Антония", во время революционных боев в Астрахани в 18-м году. Меня, разумеется, интересовало, что связывало главу футуристов Хлебникова с "тихим" Зайцевым, который, как он сам писал, с недоверием относился к футуристам. Хлебников в то время переписывался с японскими юношами и в одной из своих заметок написал: "Тео Марито находится в оживленной переписке с Председателем и просить сообщить адрес Бориса Зайцева. Кто знает?" Кроме того, от Асеева Хлебникову было известно, что на его лекции, прочитанной в Токио в 18-м году о новейших русских поэтах, «японцы торжественно делали вид, что всё поняли, а японки в ответ хвалили хором русского писателя Бориса Зайцева. Он почему-то здесь в большом фаворе». В ответ на мой запрос Борис Зайцев писал:

"Многоуважаемый Александр Ефимович. Если вы встречаетесь с Виктором Платоновичем Некрасовым, будьте добры, передайте ему мое сочувствие по поводу кончины Софьи Николаевны Мотовиловой, с которой мы обменялись письмами и она произвела на меня впечатление очень серьезной и глубокой женщины. Некрасову от меня привет и добрые литературные пожелания. Летом 66-го года моя дочь была в России, заезжала в Киев и хотела его повидать, но не смогла найти, к сожалению. Что касается Хлебникова, я слишком мало его знал. Кажется, он всего некогда раз был у меня в Москве более сорока лет тому назад. Впечатление осталось от него хорошее. Чудачище первосортный, но скромный, держался почти застенчиво, производил впечатление не совсем нормального психически. Но ведь и князь Мышкин не отличался здравием какого-нибудь футболиста. "Председатель земного шара". Да, у них был такой автомобиль с вывеской, они ездили в нем по Москве. Была на них минутная мода у правительства, и это разрешалось. Дальнейшая судьба Хлебникова Вам известна. Фамилию Зданевича знаю, но ничего о нем здесь не слышал, это даже удивительно. Если ему не лень, пусть позвонит мне как-нибудь. Встретимся, может быть вспомним о Хлебникове побольше. Помнится, Хлебников приглашал меня к себе на литературные собрания? Сказал: "Приходите, будет очень учено - Вячеслав Иванов, Андрей Белый". Потом задумался и добавил негромко: "И очень похабно". Почему - я не разумел. И причем тут Андрей Белый и Вячеслав Иванов - тоже не понял, но на собрание не пошел.

Вы очень молодой? Пишете стихи или занимаетесь литературоведением? Во всяком случае, всего лучшего, здоровья и бодрости. Ваш Борис Зайцев.

P.S. Если бы Некрасов прислал старому хрену (меня как-то спросила здесь дама: а Вы не были знакомы лично с Достоевским? Ответил ей: нет не был, родился в ночь, когда он умер) свою книжку, я был бы ему очень благодарен. И Вы не поленитесь - книжку ли, стихи ли, статью. Я очень интересуюсь молодой литературой в России. К сожалению, отсюда книги доходят очень плохо к вам".

А.Парнис:

Меня очень обрадовало это письмо с рассказом о Хлебникове. Но и поразил сам факт, что оно было написано по старой орфографии. Видимо, до конца жизни Борис Константинович так и не перешел на новую орфографию. Зайцев интересовался отдельными советскими писателями, старался следить за литературными событиями, происходившими у нас. Он высоко ценил Паустовского, несколько раз писал о нем, встречался с ним в 62-м году, когда тот приехал в Париж. В одном из писем ко мне он писал: "Я очень интересуюсь молодой литературой". Он встречался и переписывался с Юрием Казаковым. В письмах ко мне Борис Константинович неоднократно упоминает Некрасова. Его имя и тема, связанные с ним, были инициированы мною. Я послал ему две книжки Некрасова, одно из изданий "В окопах Сталинграда", и "Путешествие в разных измерениях" 67-го года, где был напечатан его очерк "Месяц во Франции" о поездке в Париж в 62-м году. В следующем письме от 21-го июня 67-го года Борис Константинович писал:

"Книгу "В окопах Сталинграда" Некрасова получил, очень благодарю. Как раз начал сейчас читать ее. Окончательно еще сказать не могу, но пока что проглядывает через военные советские словечки лицо автора, располагающее. Об этих разных боях и отступлениях я не раз читал, а вот живой неповторимый облик человека, автора, мне более интересен. Посмотрим. Если будет в Париже и соберется навестить меня, буду очень рад. Пусть позвонит предварительно. Анненкова хорошо знаю. А насчет японца и мировых юношей первый раз слышу. Но узнаю "коней ретивых", и это весьма Хлебников. Конечно, рад буду, если выйдет "Ватек". Это такие далекие воспоминания. Корректуру я держал в Риме, окно мое выходило на стену Аврелиана, за которой знаменитая вилла Боргезе. Вот и вам желаю в Риме побывать. Мы переводили этого "Ватека" с женой, ныне покойной уже, это было в 12-м году. Мог ли я тогда думать, что придется провести более сорока лет в Париже? Судьба загадочна, - говорил еще Марк Аврелий".

И еще одно письмо, тоже ностальгическое, тоже связанное с Некрасовым:

"Дорогой господин Парнес. Вы не пишете своего имени и отчества, приходится обращаться на "Г". На этот раз я Вам пишу не о Хлебникове, а о Некрасове. Вы были так любезны, что переслали мне его книгу "В окопах Сталинграда", но адреса Некрасова я не знаю, поэтому пишу и прошу Вас передать ему мою признательность, вполне искреннюю за книгу. Его имя давно знаю, читать не приходилось. Должен сказать, что прочел с великим сочувствием, хотя самый жанр этих военных вещей мне не весьма близок. Другая книга о Сталинграде, кажется Симонова, написанная умело, оставила меня совсем холодным. А это засела где-то в душе. Думаю, потому что тут не просто записи виденного, а на заднем плане человеческая душа, авторская, располагающая, и тогда книга становится литературой, а не журналистикой военной. Будьте добры, передайте Некрасову, что очень рад буду видеть его у себя и познакомиться, и поговорить. Не собираетесь ли и Вы? Тогда милости просим".

У меня в руках удивительная газета, малоизвестная, "О свободе слова", вышедшая в декабре 17-го года. И здесь все известные писатели выступили в защиту свободы слова. И маленькую заметку написал и Борис Зайцев:

"Старая, старая история. Кто станет спорить, убеждать, доказывать? Убеждать не в чем, все ясно. Но еще раз, как всегда было, как всегда будет, мы поднимаемся и говорим: сейчас, именно вот теперь делается дурное дело, совершается насилие над человеческим словом. Не забывайте, что дурное дурно. Вот наши слова. Жить же, мыслить, писать будем по-прежнему. Некого нам бояться, служителям слова. Нас же поклонники тюрем всегда боялись, ибо от них и от их жалких дел останется пепел, но бессмертно слово и осуждает. Ни сломить, ни запугать его нельзя".

Диктор:

Взгляд Бориса Зайцева не был обращен только назад, в русское прошлое, писатель выступал и по вопросам настоящего. Архивная пленка «Свободы», 57-й год. На актуальные темы.

Борис Зайцев:

Бывают в истории времена, когда порядок вещей становится неестественным, противоречит законам человеческой природы и просто здравому смыслу. Именно такое время переживает сейчас Россия. Возьмем литературную жизнь. Говорю об этом потому, что всю жизнь посвятил именно литературному труду, этот вопрос мне особенно близок. Так вот, о литературе. Что может быть более нелепого, чем то, что какой-то партийный сановник, все равно какой, вдруг начинает объяснять советским писателям, как и что следует писать? Это в свое время объяснял Жданов, теперь поручили Шепилову. По партийным законам сомнений иметь не полагается. Жданов, вероятно, и Толстому стал бы объяснять, как надо писать "Войну и мир", а Пушкину, как должен быть построен с точки зрения идеологической выдержанности "Медный всадник" или "Борис Годунов". Тут дело не в партийности или государственности, это вопрос простого здравого смысла. Откуда Шепилову или Хрущеву или Молотову знать, как следует писать литературные произведения или симфонии? Сами они, как известно, романов не писали, в Белинские тоже не годятся. Каким же чудом выходит, что не Шолохов, скажем, может давать литературные советы Молотову, а Молотов может давать эти советы Шолохову? Кроме того, никакой марксизм не открыл еще, как надо действовать, чтобы написать замечательное литературное произведение. Если бы это было известно, то у нас бы сразу появилось несколько Шекспиров и Толстых. Но вот прошло без малого сорок лет коммунистического режима, и ни одного чисто марксистского гения не появилось. Если есть хорошие писатели, то они плохие марксисты, а если хорошие марксисты, то плохие писатели. И это потому, что между марксизмом и литературой ничего общего нет. Это вещи резко различные по природе. Никакие партийные объяснения тут ничему помочь не могут, никакая партийная оценка значения не имеет тоже. Есть непреложные истины, которые можно заглушить на некоторое время, но сделать так, чтобы они перестали быть истинами, нельзя. Этого не в силах сделать никакая власть, как бы она ни называлась. И одна из этих основных истин это та, что искусство неотделимо от свободы.

Диктор:

Борису Константиновичу Зайцеву исполнилось 120 лет. Фотографии, портреты и книги - это, конечно, главный памятник писателю. Но есть такое чудо как голос, и он способен через годы и поколения сказать о человеке что-то такое... Просто голос и самые простые слова:

Борис Зайцев:

Говорит Борис Зайцев.


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены