Оглавление
Поиск Эфир Сотрудники Архив Программы Новости
Радио СвободаРадио Свобода
Кризис
Террор
Кавказский кризис
Косовский кризис
Российские деньги
Выборы в России
Мнения читателей и слушателей
Архив
Российские информационные империи
Пушкину - 200 лет
Правительственные кризисы в России
Карта сервера и поиск по материалам Русской Службы
Информация об использовании материалов Русской Службы

08-06-99

Пушкину - 200 лет

Пушкинские передачи Радио Свобода за 30 с лишним лет

Иван Толстой:

К 200-летию со дня рождения Пушкина мы подготовили ряд старых записей - пушкинские передачи Радио Свобода за 30 с лишним лет: отрывки из статьи философа Георгия Федотова "Певец империи м свободы"; радиоэтюд Виктора Франка; выступление отца Александра Шмемона в передаче "Не хлебом единым". И новые записи: пушкинское эссе Александра Гениса из прошлогоднего довлатовского цикла и Борис Парамонов - специально для сегодняшней юбилейной программы.

В 68-м году на волнах Свободы звучала статья философа и литературного критика Георгия Петровича Федотова "Певец империи и свободы":

"Хотим мы этого или не хотим, но имя Пушкина остается связанным с историей русского политического сознания. В 20-е годы вся либеральная Россия декламировала его революционные стихи. До самой смерти поэт несет последствия юношеских увлечений: дважды изгнанник, вечный поднадзорный, он оставался всегда опасным, всегда духовно связанным с ненавистным декабризмом. И как бы не изменились его взгляды в 30-е годы, на предсмертном своем памятнике он все же высек слова о свободе, им восславленной. Пушкин-консерватор не менее Пушкина-революционера живет в кругу политических интересов. Его письма, его заметки, исторические темы его произведений об этом свидетельствуют. Конечно, поэт никогда не был политиком, как не был ученым-историком, но у него был орган политического восприятия в благороднейшем смысле слова, как восприятия и исторического. Утверждая идеал жреческого, аполитического служения поэта, он наполовину обманывал себя, он никогда не был тем отрешенным жрецом красоты, каким порой хотел казаться. Он с удовольствием брался за метлу и политической эпиграммы, и журнальной критики. А главное, в нем всегда были живы нравственные основы, из которых вырастают политическая совесть и политическое волнение. В его храме Аполлона было два алтаря: России и свободы.

Могло ли быть иначе при его цельности, при его укорененности во всеединстве, выражаясь языком ненавистной ему философии? Пушкин никогда не отъединял своей личности от мира, от России, от народа и государства русского. В тоже время его живое нравственное сознание, хотя и подчиненное эстетическому, не позволяло принять все действительное, как разумное. Отсюда революционность его юных лет и умеренная оппозиция режиму Николая Первого. Но главное, поэт не мог никогда и ни при каких обстоятельствах отречься от того, что составляло основу его духа - от свободы. Свобода и Россия - это два метафизических корня, из которых вырастает его личность. Но Россия была дана Пушкину не только в аспекте женственном - природы, народности, но и в мужеском - государства, империи. С другой стороны, свобода личная, творческая стремилась к своему политическому выражению. Так само собой дается одно из главных силовых напряжений пушкинского творчества - империя и свобода.

Замечательно, как только Пушкин закрыл глаза, разрыв империи и свободы в русском сознании совершился бесповоротно. В течении целого столетия люди, которые строили или поддерживали империю, гнали свободу, а люди, боровшиеся за свободу, разрушали империю. Этого самоубийственного разлада духа и силы не могла выдержать монархическая государственность. Тяжкий обвал императорской России есть прежде всего следствие этого внутреннего рака ее разъедавшего. Консервативная, свободоненавистнеческая Россия окружала Пушкина в его последние годы. Она создавала тот политический воздух, которым он дышал, в котором он порой задыхался. Свободолюбивая, но безгосударственная Россия рождается в те же 30-е годы с кружком Герцена, с письмами Чаадаева. С весьма малой погрешностью можно утверждать - русская интеллигенция рождается в год смерти Пушкина. Вольнодумец, бунтарь, декабрист Пушкин ни в одно мгновение своей жизни не может быть поставлен в связь с этой замечательной исторической формацией русской интеллигенции. Всеми своими корнями он уходит в 18-й век, который им заканчивается. К нему самому можно приложить его любимое имя - "всей остальной из славной стаи екатерининских орлов".

Изучая движение обеих политических тем Пушкина, мы видим, что одна из них не перестает изменяться, постоянно сдвигать свои грани и в общем указывает на определенную эволюцию. Выражаясь очень грубо, Пушкин из революционера становится консерватором. 14-е декабря 1825-го года, столь же грубо, можно считать главной политической вехой на его пути. Как в декабрьские свои годы Пушкин не походил на классического политического героя, так и в николаевское время, отрекшись от революции, он не отрекался от свободы".

"Календарь памяти" - так называлась одна из рубрик историко-культурных программ 70-х годов. В 1972-м к 135-й годовщине со дня смерти Пушкина прозвучал радиоэтюд литературоведа Виктора Франка (он не всегда подписывался в эфире).

"Нашу беседу о памятной дате 10-го февраля мне хочется начать стихотворением. Написал его эмигрантский поэт Николай Туроверов:

"Задыхаясь, бежали к опушке, кто-то крикнул: "Устал, не могу!".
Опоздали мы - раненый Пушкин неподвижно лежал на снегу.
Слишком поздно опять прибежали, никакого прощенья нам нет.
Опоздали, опять опоздали у Дантеса отнять пистолет.
Снова так же стояла карета, снова был ни к чему наш рассказ.
Из кровавого снега поэта поднимал побледневший Данзас.
А потом эти сутки мученья, на рассвете несдержанный стон.
Ужасающий крик обреченья и жены летаргический сон.
Отлетела душа, улетела, разрешился последний вопрос.
Выносили друзья его тело на родной петербургский мороз.
И при выносе мы на колени опускались в ближайший сугроб.
И Тургенев, один лишь Тургенев проводил самый близкий нам гроб.
И не десять, не двадцать, не тридцать, может быть уже тысячу раз
Снился мне и еще будет сниться этот чей-то неточный рассказ".

Это стихотворение Николая Туроверова было написано им в 1937-м году к 100-летию со дня смерти Пушкина. Сейчас отмечают 135 лет со дня смерти поэта. Помните тютчевские слова: "Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет"? Сердце России не забыло Пушкина, даже можно сказать так: Пушкин нам стал всем как-то более близок, поэты 20-го века открыли Пушкина заново, поняли лучше и нашли сходство с собой. Сходство это объясняется тем тяжелым тернистым путем, которым шла и в предыдущие десятилетия, да и сейчас русская муза. Кажется, что муза нашего столетия породнилась с Пушкиным. Вспомните Мандельштама, который о смерти поэта писал: "Ночью положили солнце в гроб. И в январскую стужу проскрипели полозья саней, увозивших для отпевания тело поэта". Как и когда хоронили самого Мандельштама никто никогда, вероятно, не узнает. Сходство судеб поэтов нашего времени с Пушкиным - это трудности свободного творчества, цензура, ссылки. Сходство, правда, останавливается на одном, об этом пишет в книге "Мой Пушкин" Марина Цветаева: "Какое счастье для России, что Пушкин убит рукой иностранца, своей не нашлось". И еще она писала: "Ведь Пушкина убили потому, что своей смертью он никогда бы не умер, жил вечно". А как страшно кончила жизнь сама Цветаева? Пушкина довели до гибели придворные интриги, его затравили, но прямых способов избавится от поэта у царя не было. Тогда за поэзию тоже ссылали, но ссылка ссылке рознь. Вспомните Кишинев, Михайловское, болдинскую осень - сколько тогда написал опальный поэт. Пушкин задыхался: "Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!" Может именно этим он близок так не только к поэтам старшего поколения? Поэты более позднего поколения это чувствуют, недаром: "Ему было за что умирать у Черной речки" - пишет Окуджава, который, вспоминая поэтов погибших и затравленных, от имени всех живущих поэтов обращается ко всем: "Берегите нас - поэтов, берегите нас!"

Отец Александр Шмеман из передачи "Не хлебом единым", запись лета 78-го:

На первый, поверхностный взгляд слова религия, философия как будто плохо вяжутся с именем Пушкина. Может показаться, что в нашей общей беззаветной любви к нему всему этому места нет. На деле, однако, это не так. Лучшие русские умы уже давно начали всматриваться и вдумываться в духовную глубину мира, созданного пушкинской поэзией, изучать мироощущения, обличенные величайшим русским поэтом в бессмертную по красоте своей форму. Историк русской философии профессор Зеньковский категорически утверждает: "Пушкин был гениальный поэт, но он был и выдающийся мыслитель". Эти слова профессора Зеньковского не следует понимать в том смысле, что кроме, так сказать, поэзии, Пушкин был еще и мыслителем. Нет, в том-то и все дело, что и мысль Пушкина и точно следует назвать его верой. Глубина его мироощущения, его восприятие жизни - все это не только выражено в его поэзии, но образует ее существенный слой, ее глубину. Ту глубину, без которой поэзия Пушкина оставалась бы, возможно, словесно прекрасной, но не была бы духовно питательной. Первое, что нужно в этом мироощущении Пушкина отметить, это то, что красота для Пушкина стоит в центре всего его видения мира, отождествляется со святыней. И само слово красота у Пушкина всегда как бы перерастает чисто эстетические категории. Это всегда открытие известной глубины, известной сокровенной сущности мира и жизни. И потому явление красоты всегда целительно, всегда спасительно. В стихотворении "Художник-варвар" Пушкин говорит о красках чуждых, которыми этот художник-варвар чернит первоначальный рисунок. Чуждые краски эти, однако, со временем "спадают ветхой чешуей, созданье гения пред нами выходит с прежней красотой. Так исчезают заблужденья с измученной души моей, и возникает в ней виденье первоначальных чистых дней". Красота - это для Пушкина прикосновение Бога к душе и потому так же не будет преувеличением сказать, что отношение Пушкина к красоте подлинно религиозное. Красота - святыня, перед которой Пушкин, это его слова, "склоняется в благоговении", это опыт Пушкина, это глубина его поэзии и потому, по словам того же профессора Зеньковского, в истории русской эстетической мысли никто так глубоко и так правдиво не говорил о преображающей силе красоты, как Пушкин. Даже пушкинский демон, когда взирает он на чистого ангела, чувствует, что в душу его снисходит что-то подобное благоговению. "Прости, он рек, тебя я видел, и ты недаром мне сиял, не все я в небе ненавидел, не все я в мире презирал". Благоговение перед святыней красоты не есть просто эстетическое любование, оно имеет силу очищать душу и очищает прежде всего тем, что приводит ее к раскаянию, то есть к пониманию страшной глубины страшного уродства страстей. Пушкин, нужно ли напоминать об этом, не был святым, страсти владели им постоянно. И вот, и с нашей теперешней точки зрения, это поразительно, именно видением красоты, прикосновением ее святыни к душе душа кается, душа оживает, душа возвращается к Богу. Когда в душу входит видение чистой красоты, тогда "сердце бьется в упоении и для него воскресли вновь и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь". Все это нелегко давалось Пушкину, о внутренних его искушениях, о сомнениях, о подлинно духовной борьбе свидетельствует его потрясающий "Демон". Тот злобный гений, который тайно навещал его, и которого "язвительные речи вливали в душу хладный яд, неистощимой клеветою он провиденье искушал. Он звал прекрасное мечтою, он вдохновенье презирал. Не верил он любви, свободе, на жизнь насмешливо глядел и ничего во всей природе благословить он не хотел". Читая это потрясающее стихотворение, твердо знаешь - только человек с подлинно духовным, подлинно религиозным опытом мог с такою, я бы сказал, богословской точностью выразить, воплотить саму суть, самый источник того, что христианство, церковь называют дьявольщиной, демонизмом и к чему возводят начало зла и греха. И все это знал, все это в себе ощутил Пушкин. Как знал он так же и о том, и это его слова, что "любовью шутит сатана". Знал о всех темных безднах, о всех искушениях души человеческой, знал, что все, "все, что гибелью грозит для сердца смертного таит неизъяснимое наслажденье". Но знал Пушкин так же и о светлой божественной силе красоты святыни. И потому вершиной своего поэтического призвания, его последним, его самого превосходящим назначением и целью считал Пушкин послушание велению Божьему. Нет, Пушкин не смешивал, не отождествлял искусство с религией, но Пушкин по опыту знал, что как корень источник искусства святыня, так, в конечном счете, к святыне оно и направлено и рвется, святыней на глубине своей живет. Вслед за Державиным Пушкин положил основу той отнесенности русской литературы, подлинной русской культуры к высокому и святому, которое навсегда осталось для литературы этой ее подлинной мерой, ее внутренним судом. В этом смысле Пушкин действительно начало, основа, фундамент. С него действительно, так или иначе, но начинается все.

Иван Толстой:

В прошлом году в цикле "Довлатов и окрестности" одну из передач Александр Генис посвятил довлатовскому Пушкину.

Александр Генис:

Лучшим детективом Честертон считал рассказ Конан Дойля "Серебряный", названный по кличке жеребца, убившего конюха. Соль в том, что имя преступника мы узнаем не в конце, а в самом начале, в заглавии. С книгой "Заповедник" та же история, как всегда у Довлатова секрет лежит на поверхности. Дело в том, что заповедник не музей, где хранятся мертвые, к тому же поддельные вещи, изготовленные, как утверждал Сергей, неким Замороцким, заповедник именно, что заповедник, оградой которому служит пушкинский кругозор. Пока один заповедник стережет букву пушкинского мифа, другой, тот, что описал Довлатов, хранит его дух. Великая его особенность - способность соединять противоречия, не уничтожая, а подчеркивая их. Во вселенной Пушкина нет антагонизма, только полярность. Его мир шарообразен, как глобус, с Северного полюса все пути ведут к югу, достигнув предела низости, пушкинские герои, вроде того же Пугачева, обречены творить не зло, а добро, не аморализм, а проницательность стоит за пушкинскими словами, которые так любил повторять Довлатов: "Поэзия выше нравственности". Только сохранив в неприкосновенности неизбежную и необходимую, как мужчина и женщина, биполярность бытия, писатель может воссоздать мир в его первоначальной полноте нерасчлененной плоским моральным суждением. В "Заповеднике" у Довлатова без конца допытываются за что он любит Пушкина. Думаю за то, что Пушкин не отвергал навязанные роли, а принимал их все.

"Не монархист, не заговорщик, не христианин, он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом".

Довлатов любил Пушкина за то, что в этом большом человеке нашлось место и для маленького человека. Сергей писал:

"Пушкин, в котором легко уживались Бог и Дьявол, погиб героем второстепенной беллетристики, дав Булгарину законный повод написать: "Великий был человек, а пропал как заяц".

Довлатовская книга настояна на Пушкине, как коньяк на рябине, она вся пронизана пушкинскими аллюзиями, но встречаются они нарочито в неожиданных местах. Например, пошлая реплика флиртующей с Довлатовым экскурсовода Нателлы: "Вы человек опасный", буквально повторяет слова Донны Анны из "Каменного гостя". Оттуда же в довлатовскую книгу пришел его будущий шурин, сцена знакомства с ним пародирует встречу Дон Гуана с Командором.

"Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо, лепные своды ушей терялись в полумраке, бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу. Я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мои ладони".

Важнее прямых аналогий само пушкинское мировоззрение, воплощенное не в словах, а в образах, в героях "Заповедника", каждый из которых состоит в непримиримых, а потому и естественных противоречий. На них указывает даже такой мимолетный персонаж, как украшающая ресторан "Витязь" скульптура "Россиянин", творение отставного майора Гольдштейна напоминало одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу. О тех же, дополняющих друг друга как янь и инь, противоречиях говорит и символическая, словно герб, картинка, которой Довлатов начинает описание своего "Заповедника".

"Две кошки геральдического вида - угольно-черная и розовато-белая жеманно фланировали по столу, огибая тарелки".

Эта черно-белая пара готовит читателя к встрече с настоящими героями книги, о которых нам так и не удается составить ни определенного, ни окончательного мнения. Самый обаятельный из них - безнадежный пропойца Михаил Иванович Сорокин. Довлатов описывает его как того русского молодца, которого, по пословице, и сопли красят.

"Широкоплечий, статный человек, даже рваная грязная одежда не могла его по-настоящему изуродовать, бурое лицо, худые мощные ключицы под распахнутой сорочкой, упругий четкий шаг. Я невольно им любовался".

Михаил Иванович проходит по книге как летающая тарелка - таинственным, так и неопознанным объектом. Нелепый в доброте и зле, он живет невпопад и говорит случайно. Лучшее в нем - дремучий язык, сквозь который иногда пробивается поэзия. Про жену он говорит: "Спала аккуратно, как гусеница". Произвольные реплики Михаила Ивановича служат не общению и не самовыражению, а заполнению пауз между походами за "Плодово-ягодным". Но как рожь василькам, русской речи идет эта невольная заумь, столь отличная от красующихся самовитых слов футуристов. Речь Михаила Ивановича - это жизнь языка, предоставленного самому себе. Михаил Иванович занимает первое место в длинном ряду алкашей-аристократов, которые в прозе Довлатова играют ту же роль, что благородные разбойники у Пушкина. Жизнелюбивые, отталкивающие, воинственные, как сорняки, они бесполезны и свободны. Верные своей природе, они, как флора и фауна, всегда равны себе, больше им и быть-то некем. Собственно, все любимые герои Довлатова - иллюстрации к учебнику природоведения. Безвольный эрудит Митрофанов - прихотливый и яркий цветок, принадлежит растительному миру. Спокойная, как утренняя заря, жена Таня своим безграничным равнодушием напоминала явления живой природы. Сюда же относится и фотограф Валера, которым Сергей гордился больше, чем другими, понимая, однако, что как раз из-за этого безудержного болтуна лучшая книга не поддается переводу. Валера как эхо, он тоже ближе к природе, чем к культуре. Поток речи льется из него свободно и неудержимо, как река.

"Вы слушаете "Пионерскую зорьку". У микрофона волосатый человек Ефсихиев, его слова звучат достойной отповедью ястребам из Пентагона".

Спрашивать о смысле всего этого так же бесполезно, как толковать журчание ручья. Если в этом безумном словоизвержении и есть система, то она нам недоступна, как язык природы. В "Заповеднике" Довлатов любовно разделяет два вида лингвистического абсурда. Речь ставящего слова наудачу Михаила Ивановича бессмысленна, бессвязный полив Валеры непонятен. Один изымает логику из грамматики, второй из жизни. Впрочем, для нас важно, что оба они говорят не по-человечески, а по-птичьи. Если речь Михаила Ивановича, как сказано у Довлатова, сродни пенью щегла, то Валера напоминает о попугае. У Сергея, кстати сказать, жили два зеленых попугайчика, но они не умели говорить, зато мой один знакомый поэт научил своего огромного ара не только говорить, но и дразнить живущего там же ручного хорька. Каждое утро несчастное животное просыпалось под издевательские вопли бразильского попугая, выкрикивающего: "Хорек - еврей!" Видимо попугаи типично писательские птицы. Бахчанян, впрочем, утверждал, что у них могло быть и более достойное призвание. Как известно, Франциск Ассизский читал проповеди птицам, в основном голубям, они до сих пор живут возле его кельи. Так вот, Вагрич считал, что если бы Франциска слушали не голуби, а попугаи, они смогли бы донести до нас слова святого.

Иван Толстой:

От архивных записей к новым выступлениям. Специально для нашей программы Борис Парамонов.

Борис Парамонов:

Мне очень трудно попасть в юбилейный тон, да и не хочется, откровенно говоря, попадать. Юбилейные речи должны быть типа - "Многоуважаемый шкаф", не хочется делать шкаф из Пушкина, из него даже книгу делать не хочется - естественное содержимое этого шкафа. Пушкин - не книга, Пушкин - дух, легкое дыхание и его знаешь наизусть. По-английски соответствующее понятие звучит много лучше - сердцем. Пушкина знаешь сердцем, даже если не знаешь его наизусть. Странно представить Пушкина некоей институцией, а ведь только институциям и справляют юбилеи. На мой взгляд, лучше всех отметил прежний большой юбилей Пушкина в 37-м году Михаил Зощенко. Тогда из Пушкина начали делать революционно-демократическую икону, а Зощенко выпустил на сцену некоего управдома, заставив его произносить юбилейные речи. Речь управдома быстро свелась к тому, кто бы из русских классиков мог качать на коленях его, то есть управдомову, бабушку. Речь сопровождалась заметками предполагаемого стенографа: бурные аплодисменты, переходящие в овацию, все встают и идут в буфет. Зощенко в 37-м году удалось высмеять не только новую казенщину, но и отца таковой - самого важного тогдашнего оратора. Сейчас, как мне представляется из моего прекрасного далека, казенщины должно быть меньше, но зато очень уж резвятся представители свободной прессы. Одну публикацию в "Огоньке" забыть невозможно: они решили сопроводить картинкой пушкинский текст "Христос воскрес, моя Ревекка", и такую свечку на пасхальный кулич поставили, которая лишила пушкинскую эпиграмму всякого смысла, ибо это, с позволения сказать, свечка совершенно была неотличима от привычных для Ревекки предметов. Выяснилось, что люди, пожелавшие почтить Пушкина, просто напросто не понимают его стихов, причем самых пустяковых. Можно ли такую память о национальном гении считать чем-то лучше официоза? Сомневаюсь. Есть, правда, кое-что занятное. Меня давно уже порадовало сообщение, что в Москве до всяких юбилеев появилось бистро "Арина Родионовна", это кажется тем более уместным, что старушка любила выпить. А сейчас, говорят, выпущена водка "Пушкин" - бутылка светлого стекла в виде пушкинского бюста, а пробка-винт черная, в виде пушкинского цилиндра. Ничего, так сказать, богохульственного я в этой затее не вижу, существуют же на западе конфеты "Моцарт", кстати сказать, с ликерной начинкой, а Пушкин, говорят, это и есть русский Моцарт. Пора, однако, поговорить и о стихах. Самые актуальные сейчас стихи Пушкина - "Песни западных славян", в тоже время это и наихудшее из им написанного. Тут хочется вспомнить Набокова, сказавшего, что нельзя делать литературу из этнографии, что это дешевка, и сопроводившего этот тезис примером гоголевских "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Вывод: не было бы Гоголя без Петербурга, то есть ориентации на общекультурные нормы, а тогда таковые существовали. Лично я не испытываю особенной неприязни к этим "Вечерам", может потому, что ни разу с детства их не перечитывал. Но вот что действительно у Гоголя отвратно, это "Тарас Бульба", такая же этнография, только с кровопролитием, как бы трагедия. И вот точно такое сочинение есть у Пушкина - эти самые "Песни западных славян". Разумеется, мне известна история этой двойной мистификации, стилизации, пастиша, назовите как угодно этот артефакт. Пушкину, однако, удалось воспроизвести самый дух народных баллад, как все ему удавалось. Он умел находить поэзию везде и ему было ведомо, что подчас наиболее поэтическое место во вселенной - это царство смерти, зла, ужаса, убийств, эта, так называемая, дикая красота, дикая поэзия. Считалось, что поэт должен отдать этому дань. Но это ставит вопрос о достоинстве поэзии как таковой или по-другому: пресловутый вопрос о красоте, русскую соблазнительную апофегму - красота спасет мир. Соблазн тут в том, что формулу можно обратить: красота губит мир, по крайней мере способна его погубить. Особенно так называемая дикая красота, стихийная, элементарная, народно-балладная, и не как поэзия уже, а как образ жизни, тот самый, который не устают демонстрировать миру люди, каковых русские склонны считать и называть братьями. Эти люди нисколько не переменились с тех времен, когда сочиняли свои дикие песни, это ведь и не песни у них, а хроника, образ жизни: "И Федор зарезал, а жида убил как собаку и отпел по жене панихиду". Песни западных славян" читаешь как газету, все эти Радивои, и Боснии, и Бани Лука, и Гайдук Хризич, и вурдалаки, с которыми по сию пору сербы при помощи связок чеснока. Этих пушкинских героев разыскивает сейчас международный трибунал по обвинению в геноциде. Одним словом, нынешние русские, сочувствующие сербам, малого того, что цивилизацию предают, но и собственного величайшего гения, который конечно же не сводим к этим диким песням. Вопрос стоит четко: если вы любите сербов, вы должны Пушкина превратить в этнографического бандуриста. Поэтому лучше уж делать из Пушкина водку с черным цилиндром на месте винта, чем какого-нибудь слепого Иоанна-рыдальца. Я хочу сказать, что имеет место предательство пушкинского духа, веселого имени Пушкин. И занимается этим никто иной, как крупнейший из ныне живущих классиков русской литературы, это ведь Солженицын сказал, что сербы, идущие на мосты, предполагаемые мишени натовских бомбардировок, напоминают ему героев "Греческих трагедий" - вот ярчайший пример русской духовной путаницы, видеть действительность в эстетических терминах, усматривать, обонять в крови красоту. Солженицын не сумел опознать в этих ахиллесах старых своих знакомых - блатных. Таким сегодня предстает поневоле пушкинский контекст. Охотно допускаю, может быть никто эти самые песни не вспомнил в юбилейные дни, но самих-то западных славян помнят. Вот что сегодня в России антипушкинское, как в нем самом было начало саморазрушения, погнавшего его любоваться ножами живописных ревнивцев. Но ведь в нем и другое было, куда большее и лучшее, он, например, умел стилизовать не только славянские думы, но и Байрона, причем у него выходило даже лучше, чем у Байрона. "Евгений Онегин" по отзывам всех англоязычных знатоков предмета, лучше байроновского "Дон Жуана", и шампанское Пушкин любил куда больше крови. На этой ноте и нужно о нем говорить, особенно в эти дни, можно сказать, годы пребывания России в какой-то уж слишком анекдотически пушкинской ситуации. Объяснюсь: был такой до войны гениальный пародист Александр Архангельский, когда он умер в 38-м году, некролог написал ему никто иной, как Андрей Платонов, один из стихотворных сборников Архангельского, между прочим, назывался "Кулак и радио" - это обо мне, я ведь кулак. Он сочинил однажды, предполагаю, что как раз к юбилею 37-го года, пародию на академическую научную публикацию "Новое о Пушкине". Прием и канон таких публикаций - воспроизведение документа с тщательным реальным комментарием. У Архангельского это оказалось письмом провинциального помещика к соседу, в котором упоминалось имя Пушкина. Описывался в письме съезд родственников на какое-то семейное торжество и все эти родственники тщательно комментировались публикатором. Например: "Примечание 14: Прасковья Феодоровна - это свояченица Ардальона Галактионовича (смотри выше - Примечание 11)". Главным сюжетом письма оказывался рассказ о карточной игре, в которой сильно, рубля на полтора, проигрался Тихон Венедиктович, отказавшийся, впрочем, долг заплатить, а на вопрос выигравшего Ивана Африкановича: "Кто же заплатит?", ответил: "Пушкин". Известно, что и сам великий поэт был большим любителем карточной игры и постоянно проигрывался. Вообще всегда был в долгах, которые после его смерти заплатил государь император, что-то около полумиллиона, громадные по тому времени деньги. Вот я и говорю, что Россия сейчас в чисто пушкинской ситуации - вся в долгах и накануне дефолта. И когда этот дефолт наконец-то грянет, она сможет ответить на вопрос Международного валютного фонда: "Кто будет платить?" - "Пушкин!" - вот так в современном мире стоит вопрос о поэзии финансов. Пушкин - стабильнейшая национальная русская валюта.



ОглавлениеНовостиПрограммыРасписаниеЭфирСотрудникиАрхивЧастотыПоиск
© 1999 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены.
Обратная Связь